Я думаю, это была часть правды. Может быть, ощутимая часть.
— Потом все завертелось. Думать над тем, что будет завтра я начал, наверное, году в девяносто восьмом. До этого вещи очень быстро случались.
Говорить с ним было тяжело. Казалось, я из него не признания вырываю, а зубы.
Мой милый, смешной, идеальный папа, такой добрый и отзывчивый, наверное, тоже вырывал людям зубы. Если они не хотели, например, чтобы их не кидали.
Мы смотрели друг на друга. Папа казался мне беззащитным. Наверное, никто не хочет отвечать, в конце концов, перед своими детьми.
— Так что ты хочешь знать?
Ответ на этот вопрос у меня был. Вернее, у меня был вопрос. Может, самый важный из тех, которые я когда-либо задавала папе. Важнее, чем вопрос о том, почему небо такое голубое, а трава так зелена.
— Что самое ужасное ты сделал в жизни? — спросила я.
Я ждала честного ответа. Мы смотрели друг на друга, я все думала, решится ли он. Думала, что если решится — не разлюблю его, что бы там ни было.
И вообще, честно говоря, он мой папа, что бы он ни делал, он купал меня в море, придумывал для меня истории, он был рядом, когда я грустила и радовалась, целовал меня, когда я плакала, давал мне руку, когда мне было тяжело подниматься в горы.
Папа сказал:
— Я поджег дискотеку.
Мой папа, которого я так любила, который всегда был рядом, который рисовал вместе со мной мелками и наряжал со мной елку, вряд ли имел в виду, что ему жалко какой-нибудь интересный интерьер или труд владельца клуба.
Он имел в виду, что он поджег дискотеку вместе с людьми.
Я не хотела молчать долго и не хотела делать ему больно, поэтому спросила:
— А дядя Толик? Каким он был?
— Ужасно гонорливым и вспыльчивым, мрачным в каком-то смысле, он одиночка такой. Характер у него был — не дай Боже. На поворотах очень крутой. Но смешной он всегда был. Особенно маленький. Он же меня на пять лет младше. Мы с ним познакомились, когда Толику едва только двадцать исполнилось.
О Толике папа говорил с теплом, с какой-то даже радостью.
— А у тебя есть твои фотки? — спросила я. — Из тех времен.
— Отчего ж нет, — сказал он. — Есть какие-то.
— Покажи.
Папа ушел, оставив меня в кабинете одну. Я смотрела на настенные часы, на то, как продвигается вперед секундная стрелка, быстро, будто подгоняемая ветром и на то, как медленно ползет, преодолевая сопротивление, минутная. Вроде бы они на одном циферблате, но какая разная судьба.
Папа вернулся с пачкой фотографий, положил их передо мной, встал рядом.
— Полюбуйся-ка.
И почему только я никогда не спрашивала об этом, почему не хотела посмотреть на папу с мамой молодых?