«Вероятно, действительно что-то серьезное происходит там… Друг мой, вместо мой возлюбленный… Ни одного нежного слова… Мать могла бы написать мне так…»
Он размышлял, придумывал всевозможные предположения. Он не представил себе только настоящего: он не догадывался, что Домье мог показать Жюли его письмо… «Кларе хуже… или же Антуан умирает…» И он тотчас же отбросил первую гипотезу. «Если бы Клара была очень плоха, то во всяком случае не Жюли позвала бы меня к ней». Он, как и большинство мужчин, не мог даже и представить себе, что любящая женщина, не переставая любить, могла пожертвовать свой любовью.
«Да, это именно так. Антуан умирает. Жюли торопится меня увидать, она зовет меня. Она будет просить, чтобы я исполнил мое слово. Она хочет убедиться, что я решился».
Несколько дней тому назад это возвращение в Париж, эта необходимость выполнить свое обещание испугали бы его, но сегодня это письмо, которое звало его домой, доставило ему облегчение и какое-то скрытое удовольствие. Эти три строчки на бумаге цвета крема были освобождением, концом изгнания; они возвращали ему, перед его совестью, право возврата. В конце путешествия он встретит стену, загораживающую его жизненный путь… Но, как во многих случаях его жизни, его не покидала туманная, нечестная надежда. «Что ж… я сдержу свое обещание, но я буду около Клары, а быть подле нее значит заставить ее выздороветь… И потом, все устроится…» Он не смел добавить, как, и посредством какой двойной измены. Он решил непременно вернуться. Как всегда, раб судьбы, он ждал только постороннего слова, чтобы это решение окрепло.
Итак, он уезжает; он уедет как можно скорее. Он посмотрел распределение поездов и увидал, что надо подождать до завтрашнего утра, чтобы сесть в Карлсруэ на восточный курьерский поезд, который привезет его в Париж послезавтра утром. Этот человек, которому грозила жестокая расплата, которому сорок восемь часов спустя придется навсегда покончить с своим будущим, этот человек провел два дня как в возбужденной, почти счастливой лихорадке. Он посвятил утро посещению лучших окрестностей Гейдельберга; при бледном ноябрьском солнце краснели стволы обнаженного леса, но никогда еще ни Филозофенвег, ни Кенигштуле не казались ему такими прекрасными. Он чувствовал к Гейдельбергу, равно как к Гамбургу и Кронбергу, какое-то таинственное влечение, какое мы чувствуем к местностям, где мы много жили, много любили или много страдали.
Следующую ночь он спал мало, но она не показалась ему ни долгой, ни тяжелой, и когда на рассвете он укладывался в дорогу, то весь дрожал от мысли, что поезд скоро привезет его во Францию… Наконец-то, наконец-то заключение окончилось, он возвращается! Конечно, к иным испытаниям, к полному концу своих грез, но он возвращается! И что же? Еще недавно он, как Байрон, как Стендаль, мечтал о равнодушном космополитизме, он бежал из родины, но теперь и родина, и любовь привлекали его.