- Кажется, мы не будем работать сегодня, милая Герцогинюшка, - сказал я, - и я сильно опасаюсь, что по той же причине, которая заставляла другую герцогиню, жившую сто лет назад, говорить, что жизнь слишком коротка, чтобы давать писать с себя портрет; я же скажу, что она слишком коротка, чтобы создавать себе такие горести, какие вы себе создаете. Вы плакали, признайтесь?
- Нет, - отвечала она уклончиво, - Но я всю ночь не сомкнула глаз. Я даже не ложилась…
- Вот за это вам достанется от Жака, когда я ему скажу, как вы хорошо себя ведете, а предупреждаю вас, что я это ему скажу…
- Жак, - сказала она, нахмурив свои хорошенькие светлые бровки. - Много он обо мне думает, Жак. - И она пожала плечами, повторив: - Много он обо мне думает.
- Вы опять несправедливы, - сказал я, чувствуя сильнейшие угрызения совести от своего лицемерия, вызванного нежностью, - если бы вы слышали, как он говорил о вас вчера вечером после обеда!
- Вчера вечером? - отвечала она, подняв головку и поникшие плечики движением, от которого мне стало стыдно. В нем сказалось столько страстной благодарности. - Вы видели Жака вчера вечером?
- Он остался обедать, - лгал я, - и мы разошлись невозможно поздно, далеко за полночь.
- Это правда? - спросила она почти хриплым голосом, настолько сильно было ее волнение, и сложив руки, продолжала: - Повторите мне, что это правда, и я поверю вам. Но не лгите мне. Ложь от вас, это было бы слишком ужасно… - И в то время, как я глядел на нее со смущением, принятым ею за удивление, она схватила мою руку своими руками и сказала:
- Не обижайтесь… Я знаю, что вы не согласились бы обманывать меня, и что вы мой друг. Я вам сейчас все объясню. Мне сказали, что Бонниве, вы знаете, муж той ужасной женщины, уехал. Тогда… тогда… мне пришло в голову, что они воспользуются этим отсутствием, Жак и она, чтобы провести вечер вместе. Я освободилась, солгав своей матери, и в первый раз я и ему тоже солгала, прося его обедать со мной. Я была жестоко наказана за свою двойную ложь. Он мне не ответил. Повторите мне, что я была безумная, что он был у вас вчера вечером, что он не был с ней… Боже мой!… Дайте мне выплакаться… Мне так хорошо плакать… А, Боже мой, благодарю Тебя! Он не был с ней… не был с ней…
Произнеся эти слова, из которых каждое резким укором отдавалось в моей совести, она разразилась рыданиями. Слезы текли по ее похудевшим щечкам, долгие, обильные слезы, и она вытирала их своим белым платочком, на котором зубки ее оставили следы ее нервного возбуждения и страстной тревоги.
При виде этих искренних слез, я испытывал жгучие угрызения за свою лживость. Мне нельзя уже было отказываться от сказанного, и девяносто девять человек из ста думали бы, что поступают хорошо, действуя так, как я действовал. Я же сам слишком ясно сознавал, что этот, переход от жалости ко лжи, казавшийся мне столь естественным, составляет настоящее преступление перед такой глубокой страстью. Сердце, которое любит и страдает, имеет право знать всю истину, какова бы она ни была. Благодарные улыбки, которыми Камилла награждала меня сквозь слезы, были мне почти физически невыносимы. К тому же никогда не удается надолго обмануть проницательность справедливой ревности. Да и обманешь ли ее хоть на минуту? Обманывая ее на счет фактов, только усыпляешь ее. Да и что такое факты? Когда считаешь себя любимым, то самые убедительные ничего не доказывают. Когда же чувствуешь, как это чувствовала Камилла, что вокруг тебя в воздухе носится измена, то не успеет иллюзия закрыть одну точку, как ясновидение откроет другую. И идешь ища, как бы ощупью, доказательств, которые всегда находишь чаще всего благодаря случаю, тем более печальному, что он оказывается совершенно неожиданным. Если бы надо было начинать сначала, то, рискуя в собственных глазах разыграть роль палача, я не уступил бы больше той низкой лжи ради милосердия, которой я поддался в это утро. К чему она привела? Разве только к тому, что усугубила жестокость той сцены, которую я собираюсь теперь передать и которая отмечает начало третьего периода, периода яростной уверенности и крайнего отчаяния.