— Сделать же что-то можно! Первая стадия не так страшно. Люди еще живут. Годами, живут! Отец! Сейчас же возможности есть! Израиль, Германия… Где там самая лучшая медицина?
— Вырезали опухоль, — и голос этот убивает, хуже скальпеля режет. Дробит кости. — Двенадцать метастаз в лимфоузлах. Третья стадия, Стас.
И то же лицо — уже почти черное, каменное. Ни один мускул не шевелится, не меняется. Только глаза эти болью, смертью пронизывающие. А я только теперь понимаю, что, кроме глаз, в нем все не так. Высох весь, будто из костей глаза торчат. И поседел. Блядь, полностью же он седой.
И самого скручивает. Ослепительно. Под дых.
— Как? — кажется, ору, из кишок реву, но губы еле шевелятся, одеревеневшие и шепот, какой-то хрип, сдавленный получается.
И цепляюсь глазами за его взгляд. Цепляюсь, чтоб хоть какую-то надежду в его глазах увидеть.
— Два месяца назад. — говорит на одной ноте, как неживой, как механизм какой-то поломанный. Робот, пленка, запись какая- то идиотская, и ни одной нотки отца я в этом голосе не слышу. Как дверь годами не смазанная голос. По нервам лупит, раздирая. По лицу, в живот, под дых.
— Два месяца назад что-то в груди у себя нащупала. Выпуклость какую-то легкую. Мы здесь по врачам ходили. Ни УЗД, ни маммография ничего не показали. НИЧЕГО!! Чисто все, говорили! Нет никакой опухоли! Неделю назад только в Германию ее отправил. Вырезали. И… Вот. Третья стадия, блядь, Стас! Третья! Рак сказали агрессивный. За два месяца из первой до третьей дошел.
— Как два месяца? — я ни хрена не понимал.
Если что-то и было у отца, чем он дорожил больше жизни, то это мама.
Другие, тот же друг его, Лев, остальные, с кем работал, как только поднялись, бабло заработали, все любовниц заводили — молодых, новых, силиконовых, а кроме них по шлюхам бесконечным таскались. Во вкус входили, как перчатки их меняли — все на более молодых и более умелых, все мало им было, жен ни во что не ставили, чуть ли не на глазах у них…
Но только не отец.
Он молился на мать.
Всю жизнь молился.
Пылинки с не сдувал, на руках носил.
И глаза его только когда на нее смотрел, менялись.
Куда только сталь из них пропадала, куда нажим, что волю остальных, всех вокруг подавлял, испарялся?
Другим становился, совсем незнакомым.
Будто лет двадцать тогда сбрасывал. И морщины на лбу разглаживались.
Обожание, восхищение. — вот что горело в его глазах. И любовь — такая бешеная, невероятная, которой я никогда в жизни не видел. Нигде.
— Я безбожно тебя люблю, Эля. До одури люблю. — иногда слышал я из-за запертой двери их спальни его чуть хриплый голос.