Это ж надо!
Я ее топтать, я ее так, чтоб не поднялась должен, чтоб ни хера света этого в ней, что из глаз золотом брызжет, не осталось!
А сам… Сам, мать его, жизнь серебряковской девчонке спас!
Полез бы? Полез бы за ней, если бы сразу знал, если бы понял? Или сидел бы и виски пил, наблюдая, как она там захлебывается, как тонет? Как сама, блядь, судьба вместо меня суку Леву наказывает, отбирая собственными, не моими руками самое дорогое, что есть в его ублюдочной жизни?
И не знал. Не знал, смог бы вот так смотреть и упиваться не местью, нет, самым настоящим возмездием. Тем, что принято в этой жизни справедливостью называть, бумерангом, который все, на хрен, возвращает. Каждому возвращает. По полной и когда не ждешь. Или все равно бы бросился?
Не знал, не понимал и не узнаю теперь.
Только вот загрызть себя был готов за то, что в эту судьбу ее вмешался, не дал расплате сбыться. Грызть до мяса.
А на коже, на руках — прикосновение к ее губам. Будто отпечаталось, осталось. И руку жжет. И губы, где я к ней прикасался…
А ведь девчонка уже трижды по всем раскладам принадлежит мне, — вдруг понял, снова хохоча, как ненормальный. Сбивая костяшки о стену номера. Долг жизни. Его никто не отменял. Вся жизнь ее теперь мне принадлежит, если захочу.
Только под вечер позвонил Северу, который уже, как и многие, успел оборвать телефон. Завалился в один из его клубов, а на самом деле — элитных борделей для избранных.
Выбрал троих самых отборных, самых сочных и умелых девочек на всю ночь. Разномастных, рыжую, блондинку и брюнетку. Златовласок не нашлось, за что я высказал Северу, что дерьмо его бордель и девочки, а не самый лучший в столице.
Трахал по очереди, укладывая одну поверх другой, долбясь до искр из глаз в распахнутые передо мной лона.
Но, блядь. намотаю рыжие волосы на кулак, дерну на себя, — а запах не тот. другой. И разрядка не приходит. И умения их все, которые я за ночь по три круга перепробовал — ни хера не помогают. Не вставляют. Даже кончить не смог, как девочки ни старались, как не вылизывали яйца, пока я драл одну из них то в глотку, то в остальные дырки.
На губах и ладони — ее след. И горит, сука, все сильнее, как ожогом.
И глаза эти медовые так и стоят передо мной. И улыбка, — как, блядь, из другого мира. Нежная такая. Смущенная, робкая. А в улыбку эту губами впиваться хочется. Вобрать ее в себя и, блядь, зажмуриться от того, что на языке, как цветок, расцветает. Я бы ее… Нежно… Неторопливо… Долго… Языком осторожно эту улыбку бы вылизывал, пробовал бы мед, ее одуряющий на вкус… Даже не прикасаясь руками.