Чистая желчь вместо меда (Фрагмент романа «Алкиной») (Шмараков) - страница 2

И вот иду я по преисподней и нахожу много замечательного. Передо мною открылось озерцо, поросшее камышом, а посреди него гребет в лодке какой-то старик, за спиною же у него примостился человек со свирелью, которую время от времени подносит к губам и что-то насвистывает. Меж тем замечаю я, что с разных концов озера из камышей устремляются к его лодке пиявки и вьются вокруг нее, старик же разгребает их веслом, а тех, которые от усердия выскакивают из воды, так сноровисто отбивает, что они летят в прибрежные кусты. Пиявок, однако, все прибывает, и вскоре вокруг него вода кипит; лодка увязает в них, словно в клею, старик бранится и бьет их веслом, свирельщик же опасливо на все это косится, но дудки своей не покидает. Вот уже пиявок столько, что лодочник, переступи он через борт, мог бы по ним добрести до берега посуху. Сгорая от любопытства, я иду вдоль камышей и натыкаюсь на толстого старика, который, лежа у воды на тюфяке, глядит, как и я, на лодочника, завязшего посреди озера. Подле него лампада, под рукою – большая медная чашка, до краев полная какой-то еды, которую он выгребает, кропя жиром бороду. Я спрашиваю у него, что это на озере творится, кто этот гребец и его гость со свирелью, отчего пиявки их осаждают, словно разозленные заимодавцы, и почему сам он лежит тут и глядит на них, как на театральное представление; он охотно пускается мне отвечать, но как рот его набит едой, ни одного разборчивого слова до меня не доходит, и чем больше он говорит, тем больше жира из него выливается, так что я, ничего путного не добившись, ухожу оттуда, строя пустые догадки об этих людях и их занятиях.

Затем я увидел одного человека важного вида, имевшего при себе лукошко вроде тех, какими носят яйца на рынок; рассудив, что завоевать его благосклонность будет полезно, я смиренно приблизился и, пожелав ему успеха во всех начинаниях, сказал, что по всем приметам узнаю в нем человека великих дел, получившего от судьбы меньше, чем он заслуживал, и мне очень хочется знать, кто он и почему сюда попал. Видно было, что ему слова мои понравились; он приосанился и, простерши руку с лукошком, сказал: «Ты прав: мало было на земле людей, располагавших такою властью и употреблявших ее не для наслаждений плоти, а для бессмертной славы. Я такой-то (он назвал свое имя, но я его позабыл), и скромность не позволяет мне открыть, для каких дел употреблял меня Август Констанций, и тонких, и требовавших решительности и проницательности; кроме того, тайны императорских замыслов подобает хранить и в преисподней, так что об этом я ничего тебе не скажу. Зато Август питал такую ко мне доверенность, что, когда погиб по собственной вине человек, командовавший войсками в Галлии, я был поставлен на его место и непременно победил бы аламаннов, если бы они на меня не набросились, когда мои люди разбрелись за хлебом, и не отняли у меня обоз. Но потом я победил ютунгов, разорявших рецийские края, разметал их, как орехи, и совершил много иных дел, о которых ты, без сомнения, слышал и которым будут дивиться наши внуки». Тут он умолк, охваченный своим величием. «Почему же, – говорю я, – ты оказался здесь, да еще, если можно догадываться об этом по нынешней твоей бледности, в самом расцвете лет и силы?» Он опустил голову и тяжело вздохнул. «Завистники и женская глупость, – отвечал он, – вот вещи, одолевшие того, кто одолевал варваров, и до срока отправившие меня в те пределы, где я по крайней мере не боюсь зависти, поскольку она питается лишь живыми. Выслушай, как вышло дело. В мой дом залетел пчелиный рой. Я обратился к толкователям, те сказали, что мне грозит большая опасность. Тут пришло время отправляться в новый поход; я уехал в тревожных мыслях; жена моя, зная, что меня тяготит, с помощью одной служанки, обученной тайнописи, написала мне письмо, в котором слезно просила, когда я достигну верховной власти – ибо Август Констанций, как всем ведомо, при смерти и надолго среди людей не задержится, – не бросить ее, неизменно мне верную, ради брака с императрицей Евсевией, женщиной несравненной красоты. К этому она прибавляла множество доводов, столь же нелепых, как ее желание распоряжаться неполученным счастьем. Служанка, едва написав это послание, среди ночи побежала с его списком к одному из могущественных неприятелей, которых у меня много было при дворе; тот, радуясь оружию, нежданно попавшему в его руки, доложил о письме императору; меня притянули к суду; а как было неопровержимо доказано, что моя жена отправила это письмо, а я его получил, обоих нас осудили и отсекли нам головы. Вот так, виноватый лишь в том, что не развелся вовремя с этим кладезем безрассудства, я лишился власти, имения и надежд и провожу свои дни, смешавшись с людьми, которые при жизни и близко подступить ко мне не смели; какую горечь мне это доставляет, ты и помыслить не можешь». Тут он снова вздохнул и придержал рукой голову, которая у него съезжала. «А что у тебя в плетенке?» – спросил я. «Там мое наказание, – отвечал он. – В этой корзине, в насмешку ли над моей бедой или еще по каким причинам, помещен свирепый выводок здешних пчел, которые кормятся стигийским чертополохом, вместо меда приносят чистую желчь, укусы же их – словно раскаленный гвоздь с уксусом; всякий раз, как я открываю корзинку, они выносятся оттуда и жалят меня немилосердно, пока не устанут; такой позор и такую пытку терплю я в этом мире». – «Правильно ли я понял, – говорю я, – что ты, уже известившись доподлинно, что содержится в этом лукошке, открыл его больше одного раза?» – «Конечно, не надо бы этого делать, – отвечал он, – но я не могу противиться желанию посмотреть, по-прежнему ли они там; это зуд нестерпимый; вот и сейчас меня к этому тянет – вдруг моя кара сменилась на что-то более мне приличествующее». И как я ни остерегал его, он все-таки приоткрыл свое лукошко. Мигом вылетел оттуда вихрь пчел, таких огромных, что с ними можно зайцев травить, и со всех сторон напустился на этого удивительного человека; он закричал, побежал и спрятался за деревом.