Тогда Ева впервые поняла, что сцена дарует власть более абсолютную, чем корона.
Тот концерт папа записал на камеру. Старую, ещё с кассетами. Потом запись переписали на диск, а в пятнадцать с помощью гугла Ева сама конвертировала диск в цифровой формат, а полученное кропотливо поделила на части и сбросила на планшет, тогда только-только купленный. Хотела всегда иметь это воспоминание под рукой, но с тех пор давно его не пересматривала.
Возможно, слишком давно.
— Лучше закрой глаза, — сказала она, пока из динамиков доносились шуршание и кашель. Ева в своё время обрезала объявление конферансье и Динкин выход на сцену, но секунд пять тишины между аплодисментами и первыми аккордами остались; и почему-то зрители в этой тишине всегда обожают кашлять. Наверное, чтобы не кашлять потом, когда тишина перестанет быть таковой. — Так… поймёшь лучше.
Маленькая Динка на экране посмотрела на дирижёра. Обменявшись с ним до смешного взрослым кивком, едва заметным жестом — будто просто скользнув ладонями по бархату — вытерла ладони о юбку и вскинула руки.
Комнату огласили колокольные удары первых аккордов Второго концерта Рахманинова.
Ева сидела неподвижно всё время, пока звучала первая часть. И сама закрыла глаза. Чтобы увидеть набат, бьющий во вступлении, и бескрайние просторы лесов и золотистых полей, открывавшиеся за главной темой, вначале звучавшей так сурово и сумрачно. Чтобы вместе с мелодией побочной партии взлететь куда-то высоко-высоко, туда, где щемит сердце и перехватывает дыхание от переполняющей нежности и всеобъемлющей любви к кому-то или чему-то — и постепенно спуститься вниз, словно не решившись высказать то, что так хотелось сказать. Чтобы взволноваться вместе с разработкой, звеневшей тревожными колокольчиками верхних регистров, восторжествовать со скрипками на парящем «до», сжимавшем душу трепетной тоской, и с оркестровым тутти маршем разлиться в репризе. Чтобы околдованно замереть в начале коды, хрупком и звонком, как льдистый стеклянный сад или хрустальные мечты. Волны раскатистых рахманиновских пассажей накатывали и отступали, оставляя в чувствах пену величавой и спокойной русской простоты, затаённой грусти, жара сердец героев, сражавшихся и умиравших за свою землю; и эта земля, вода, небо над золотыми куполами, всё, что так любовно рисовали Левитан и Айвазовский — всё было в этих певучих звуках. Всё и капельку больше.
Динка и правда была гением. Гением, в тринадцать сумевшим понять и передать всё то, что за век до неё написал гений куда больше и мудрее.
Ева закрыла проигрыватель, когда отгремели завершающие рубленые аккорды первой части. Решила, что с Герберта пока и этого хватит. И пару секунд сидела, не решаясь повернуться.