Это единство постулировалось в греческом слове «arete». Его можно было бы перевести как «добродетель», если бы мы отвлеклись от моралистических оттенков слова «добродетель». Значение этого греческого слова сочетает в себе мощь и достоинство, силу бытия и исполненность смыслом. «Aretes» («добродетельный») — носитель высоких достоинств, предельным испытанием его «arete» становится готовность принести себя в жертву ради «arete». Его мужество выражает его интенциональность в той же мере, в какой оно выражает его витальность. Именно духовно оформившаяся витальность делает его «aretes». За этим словоупотреблением стоит античное представление о том, что мужество благородно. Образцом мужественного человека становится не расточающий себя варвар, витальность которого нельзя назвать до конца человеческой, но образованный грек, который знает, что такое тревога небытия, потому что он понимает ценность бытия. Можно добавить, что латинское слово «virtus» и его производные «virtu» итальянского Возрождения и «virtue» английского Возрождения имеют сходный с «arete» смысл. Эти слова обозначают качество тех, кто объединяет в себе мужскую стойкость («virtus») и нравственное благородство. Союз витальности и интенциональности создает такой идеал человеческого совершенства, который в равной мере далек от варварства и от морализма.
Эти доводы показывают, что биологическая аргументация уступает классическому античному пониманию мужества. Витализм, т. е. разграничение витального и интенционального, неизбежно восстанавливает варварство в качестве идеала мужества. И хотя это разграничение осуществляется во имя науки, оно — как правило, вопреки намерению сторонников натурализма — выражает догуманистическую позицию и может, если за дело возьмутся демагоги, породить варварский идеал мужества, который обнаруживается в фашизме и нацизме. Так называемая «чистая» витальность в человеке никогда не бывает чистой, она всегда искажена, потому что жизненная сила человека — это его свобода и духовность, в которой соединяются витальность и интенциональность.
Есть и еще одна сторона биологической интерпретации мужества, которую тоже необходимо оценить. Я имею в виду вопрос о происхождении мужества быть и тот ответ, который предлагает на него биологизм. Биологизм говорит: мужество быть происходит из витальной силы, которая есть естественный дар и обусловлена биологической судьбой. Этот ответ напоминает ответы, которые дали античность и средневековье, считавшие сочетание
биологической и исторической судьбы, т. е. аристократическое происхождение, благоприятным условием для развития мужества. В обоих случаях мужество есть возможность, которая зависит не от силы воли или прозрения, но от дара, который предшествует действию. Трагическое мировоззрение древних греков и современный детерминистский натурализм сходятся в следующем: способность к «самоутверждению вопреки», т. е. к мужеству быть есть дело судьбы. Это не исключает нравственной оценки, но исключает моралистическую оценку мужества; мужество быть нельзя предписать и его невозможно проявить, повинуясь предписанию. Если воспользоваться религиозным языком, то можно сказать: мужество быть есть дело благодати. Натурализм, как это часто бывает в истории мысли, проложил дорогу новому пониманию благодати, в то время как идеализм препятствовал такому пониманию. С этой точки зрения биологическая интерпретация мужества становится очень важной, ее следует принять всерьез, и прежде всего при этическом анализе. Это надо сделать, невзирая на все те искаженные представления о витальности, которые характерны для биологического и политического витализма. Благодать — вот элемент истины в виталистском подходе к этике. Мужество как благодать — это и итог, и вопрос.