— Возьми, знакомые же кто-то.
— А-а, ну если знакомые.
Свернул к обочине, оглянулся. Женщины обрадовано уже бежали к нам, бочась от тяжести. Он, щурясь, оценивающе оглядел их, сказал, и сочилась лень в сытых выбасах его голоса:
—Не знаю таких.
И включил скорость. Сидел прямо, несразимо. Сразу за лесом опять пошла степь, и куда-то крались, уходили по ней обрывистые овраги... Что ж, не одни хлеба растут в поле.
Больше до села не сказали друг другу ни слова. Внутренне обобранный, я сидел бездвижно, потрясённый случившимся. Было гадко и гнусно, давило чувство собственной малости. До сих пор не могу простить себе, что не хватило догадки вылезти из машины и пойти с женщинами пешком.
Больно.
Больно даже месяц спустя. Уж таким я вырос: не терплю, когда при мне обижают человека. Это у меня, наверное, с детства, из горьких сиротских лет моих: слышать в себе не только свою, но и чужую боль, и потому низко кланяюсь вам, бабы, и прошу — простите, что барином проехал мимо, не подвёз вас: не хозяин был, самого везли из милости, а вылезти и разделить с вами дорогу вашу — догадки, воспитания не хватило.
Стою у Чапаевки. Она полна тишины и неба. На сумеречной студеной глади ее, на глубокой воде — расплывчатые огоньки звезд. Все вокруг задалено темью, и невидимый глазу гремит по мосту очередной спешащий куда-то поезд. Высоко на облаках потухают последние отблески отошедшей зари.
Все стушевывается, перестает быть видимым, уходит в сон. Засыпает и Чапаевка. Все лето скромно таится она в тихих берегах и только по весне, когда солнце обрушивает снега, выходит могучей плотью наявь и, величаво — спокойная, идет над утопшими талами к Волге, чтобы, слившись с нею, сообща идти к морю. Обильна становится Чапаевка по весне водами и поразительна разливами: от берега до берега — верста, и рыбы приплывают метать икру прямо к огородам.
К огородам по весне приходит и ветер и шатает плетни, и плетни скрипят, жалуясь на свою давность, хилость и сухость. Они уже свое отжили, им хочется уже только одного: чтобы их не тревожили, оставили в покое. Но пока ты жив, разве уйти от тревог и беспокойства.
И плетни скрипят, раскачиваемые ветром, и рыбы, слушая скрип их, тихо выпускают из себя икру и, облегченные, неслышно уплывают до следующей весны туда, откуда приплыли, разбуженные половодьем, а икринки их остаются жить в тихих заводях, и самые счастливые из них сперва станут мальками, а потом и крупными рыбинами и уплывут от родных плетней в воды большой реки, чтобы однажды, повзрослев, вспомнить, где родились они, прийти и дать жизнь себе подобным.