Алексей до сих пор стоял в углу, почему-то вытянувшись по струнке, про него и забыли все.
– Нет, Алёша, милый. Я уж дома. Вон, Анна со мной, Иван. Справимся.
Когда отец привёл фельдшера, Пелагея почти оправилась, но была слабой и лежала. Худое лицо, несмотря на вдруг ставшие впалыми шеки, было уже живым, не таким смертным, как час назад, но, на белой подушке выглядело болезненно.
– Ну что, мать? Ведьма уж подлечила, в больничку пойдёшь?
– Не, миленький. Я уж тута.
– Ну давай. Поплохеешь, не дай Бог, заберём.
Он вышел в сени, поманил в дверях Ивана и Анну. Потом, усевшись на низкую лавку и смачно откусив от здоровенной жёлтой Антоновки, глядя мимо, куда-то на кучей висевшие полушубки, сообшил
– Ты, Иван, дочку пока в город не шли. До весны погоди. Лучшеть Пелагея будет – отправишь. А пока пусть приглядит за мамкой. Мало ли чего.
Когда Анна перед тем, как запереть калитку, вышла на улицу, то в смутном, сером дождливом воздухе вдруг пахнуло теплом. Опять, похоже, лето вернётся. Сколько раз так было – холод, зима на носу и вдруг… Хлынет солнце одним ярким утром, запарят выстывшие лужи, высохнет земля. И снова, как летом, выстрелит цветами, распустятся поздние астры, стряхнув воду, выпрямятся георгины и даже флоксы в палисалниках, раз – и зацветут.
Анна вдохнула тёплый ветер и вздрогнула – кто-то накинул ей на плечи пиджак, крепко, по-хозяйски обнял и притянул к себе.
– Лёшка. Не замай. Папка увидит.
– А мы в палисадничек. Пошли? Там темно.
– Нет, Алёша. Я в дом, мамка ждёт.
Анна вывернулась из настойчивых рук и быстро пошла во двор. Алексей уже не первый раз так подлавливал её. То в сарае, когда она несла на погребицу молоко, то за огородом, там, где старые кусты сирени плотно смыкаются, образуя непроглядный шатер, то в сенях. И каждый раз Анна испытывала странное чувство – сладкого желания, чтобы он не останавливался, не слушал её протестов. И неприятной гадливости, до мурашек, как будто по её коже вдруг пробежал таракан, щекоча лапками.
– Нюрушка, дочка, ты с учёбой уж погоди. Вишь, что фельшар сказал.
– Да, ладно, папка. На другой год поеду, подготовлюсь ещё. В колхозе поработаю, они лучше возьмут потом.
Иван подошёл к окну, аккуратно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Пелагею, открыл створки и, высунувшись, чуть не по пояс, подышал, посопел успокоенно, закрыл окно и повернулся к дочери.
– Табор встал за селом, говорят свадьбу играть станут. Этот их, как его – Баро невесту подыскал, вроде. А могет и врут люди. Языки-то без костей.
Анна не плакала. Она просто сидела всю ночь у маленького окошка своей комнаты, того самого, что выходило на цыганский двор. Вглядываясь в густую темень, настолько плотную, что, казалось, её можно резать ножом, она пыталась разглядеть дверь в сени и человека, который сидел на корточках у крыльца. Человек сидел почти неподвижно, он был похож даже не на тень, а на сгусток октябрьской ночи, который по чьей-то фантазии приобрёл форму человеческой фигуры. Крошечный огонёк, единственное, что говорило о том, что сидящий все – таки живой, да ещё и курит, плавно двигался, описывая дугу, вниз-вверх, вниз-вверх. Анна, как завороженная, не могла отвести глаз от этого огонька и чувствовала, что от каждой горячей линии, у неё так же горячо становилось в груди. То, что это был Баро, она даже не сомневалась. Она ощущала его. Сердцем, кожей, чем-то ещё, чему нет объяснения. Они так сидели долго, она смотрела, он курил, и вдруг он тоже что-то почувствовал. Приоткрыл дверь в сени, тусклый свет керосиновой лампы проник оттуда и осветил тонкий острый профиль цыгана и чёткий рисунок его кудрей. Он взял лампу и, освещая себе дорогу, пошёл прямо к стене дома Анны, точно к её окну. Анна спряталась за редкую занавеску, слилась со стеной, прильнув к ней всем телом, вытянулась и замерла.