– Меньше конкуренции, вы говорите? Сомневаюсь. Как же Пригов, Рубинштейн? Сорокин, наконец?
– А с каких это пор у вас Сорокин заделался романтиком? – удачно ввернул я обраточку. – Да и вообще, кто их сейчас читает, кроме кучки интеллектуалов и вас, критиков? А мне хочется писать для более широкой группы читателей.
– Поэтому в ваших произведениях так много матерной брани и эротики?
– Не только брани. Видите ли, у меня потребительское отношение к художественной литературе. Я убежден, что она выполняет в первую очередь развлекательную функцию. Книга должна быть интересной, увлекательной, приятной для чтения. А что это значит? Это значит динамичный сюжет, много действия, понятные характеры, и – да, вы правы – юмор, секс, приключения… Тогда книгу прочтет много людей.
– Вам не кажется, что такой примитивный подход может оскорбить ваших читателей?
– Да какая разница, примитивный или нет. Вряд ли человека, захотевшего провести вечерок с книжкой, интересует демонстрация моего персонального мировоззрения. Главное – чтобы покупали, ведь так?
– Удивительно. Какого вы все-таки невысокого мнения о потребителях вашей, так сказать, продукции…
– Что вы, напротив. Я забочусь о них. Просто мне кажется бесчеловечным заставлять обитателя современного мира и без того перегруженный мозг во время чтения – разбираться, к чему эта фраза, и имеет ли она отношение к крохотному эпизоду, проскочившему десять глав назад… Не во времена Достоевского живем, к счастью. Пусть задумается после, отложив книгу! Так я считаю.
Проклятая журналистка сокрушенно покачала красивой головкой, словно призывая аудиторию в свидетели моего падения, а затем снисходительно сменила гнев на милость:
– Впрочем, есть у вашего романа и достоинства. Например, ваша отсылка к трагической судьбе Румяновой действительно заставляет пустить слезу.
Девушка сделала паузу, ожидая реакции на комплимент. Я позорно растянул одеревеневшие губы. Кто такая Румянова, я не знал.
– Это, конечно, да, – осторожно заметил я, – однако мне кажется, что значение аллюзий и вообще всяческого символизма в отечественной литературе слишком преувеличено.
– Разве? – холодно задрала она бровь.
– Ну да, – заверил я, пытаясь съехать с непонятной мне темы. – Знаете, все эти школьные мучения: что, дескать, хотел сказать автор, когда описывал зимний лес… По-вашему, откуда все это идет?
– Просветите нас, – насмешливо разрешила она.
– Это все от проклятого царизма, – вдохновленно понес я. – Дело в том, что русская литература сформировалась в условиях непрерывной цензуры и репрессий. Писателям приходилось осваивать эзопов язык раньше деепричастных оборотов, а читателям – учиться выискивать двойное и тройное дно между… э-э-э… строк. Так и повелось. Теперь от этого уже не отмоешься. Любая ерунда, вроде детской сказочки о том, как зайчик пришел в гости к снежинке, воспринимается как социальный памфлет, пересыпанный глубинными смыслами… Уверяю вас, все гораздо проще. Когда я пишу, что зайчик был серым, то имею в виду только его цвет по случаю летнего времени года. Ничего автор не имеет сказать, кроме того, что написано прямым текстом, ни-че-го… Понимаете?