Отрешенные люди (Софронов) - страница 130

- Эх, ты, дурашка Ивашка, - с укоризной хмыкнул Алексей, видя, что Иван не желал его обидеть, и говорит в нем не злость, а тоска по чему-то дальнему, заповедному, - размечтался, как телок на поляне, а по кустам звери разные сидят, выглядывают. Не заметишь, как и слопают.

- И что с того?! А все одно не хочу вот, как вы, день-деньской спину гнуть из-за каждой копеечки.

-- Пропадешь ты, как есть пропадешь, если дурь из головы всю не выбросишь, - начал выговаривать ему Алексей.

- Ты словно и не нашей породы, - поддержал брата Федор. - Дуришь, как дитя малое. Или не знаешь, что свобода мужика до добра никогда не доводила?

- А не ваш ли отец рассказывал, как в старые времена по всей Сибири казаки разъезжали, открывали новые землицы, народы разные, а потом им за то и дворянство и поместья давали. Не было такого? Не было? Скажите мне! - Иван и не собирался уступать братьям, не желал слушать их рассудительных и правильных слов и, сверкая глазами, взглядывал то на одного, то на другого.

- Хватил! Когда это было? - засмеялся Федор. - Ты еще царя Давида припомни или Ермака Тимофеевича. Теперича другие времена...

- А в чем другие?! В чем? Люди другие стали, то верно. Ермак, поди, тоже мог в лавке сидеть и копеечки, как вы, да полушки по одной собирать. А он? Воевать пошел, свободу проведывать.

- Хватит, Иван, - взял его за руку Алексей, - ты уже повоевал, а ничему, как погляжу, не научился. Кончилось то время, когда атаманы ватаги собирали и на промысел шли. Не воротишь... Теперь, коль душа к войне лежит, то записывайся в войско, да и дуй на войну. Сражайся там хоть с турком, хоть со шведом, никто не запретит, слова дурного не скажет, а может, и медаль дадут на грудь. А чего ты хочешь, то нам дело непонятное. В народе, знаешь, как говорят? Дуришь ты, а дурь эта, братец, дурь и есть.

- Значит, по-вашему, и Ермак дурил? Так получается? И все другие, кто не по царскому указу, а по собственному разумению воевать ходили, тоже дурили? Здорово получается!

- Слушай, время позднее уже, - натужно зевнул Алексей, - спать пора, расходиться, мне ни свет ни заря вставать надо. А тебя, Вань, как погляжу, все одно словом не переубедишь....

- Вот намотаешь соплей на кулак, посидишь в узилищах, - добавил вслед за братом Федор, - тогда, может, иначе заговоришь. Пойдемте спать, а то скоро и первые петухи запоют.

... Почти каждый вечер меж братьями шли подобные споры о том, как правильно жить и чем заниматься. Корнильевы твердо стояли на своем: живи, торгуй, сбирай богатство потихоньку-помаленьку и без особой причины по земле не шляйся. Но Иван и слушать об этом не хотел. То, что он не мог высказать ранее отцу или кому-то другому из все того же опасения быть непонятым, теперь, после поездки в степь, вдруг неожиданно словно прорвалось в нем, ринулось наружу, закрутило его, и он уже, как щепка в бурном потоке, плохо владел собой, слова выскакивали сами, и он безостановочно говорил, говорил горячо и напряженно, разогреваясь и распаляясь и не замечал, как удивлялись Алексей и Федор, которые были почти его ровесниками, подмигивали один другому, насмешливо кривясь. Даже если ему и случалось заметить эти усмешки, то он и не думал обижаться, обращать на них внимание. Он чувствовал, кожей ощущал свою исключительность и высокое предназначение в этом мире, но не мог до конца выразить словами все, что ему хотелось. И сам себе не мог ответить, что за чувства овладевали им. Для себя он определял это как "свобода", "воля", начало иной жизни.