Князь Терентьев (Кудряшов) - страница 12

Когда я был дома один, я тайком устраивал небольшие обыски. Потом аккуратно раскладывал всё по местам, чтобы мама, придя домой, ничего не заметила. Я методично занимался этим почти весь последний школьный год. Думаю, в доме не осталось ни единого уголка, в который я не заглянул, ни единой вещички, которую не разглядел. Я и сам не знал, что ищу. Я не надеялся найти документы или фотографии. Но хотя бы малейший намёк на информацию о нём, хотя бы крошечный кусок тряпки, которая могла ему принадлежать. Если мать хоть немного любила его, она не могла не оставить хоть что-нибудь о нём напоминающее.

Но я так ничего и не нашёл. Мама тщательно стёрла о нём всякую память, словно этого человека никогда не существовало на свете. Сопоставляя это с её убеждениями, хорошо мне известными, я не мог не строить предположений. Отчего бы ей стыдиться отца? Раз она такая ревностная коммунистка, ответ напрашивался сам собой. И других объяснений я не мог отыскать. Его постигла та же участь, что Мандельштама и Мейерхольда, Пильняка и Бабеля, Гумилёва и Флоренского. Он и в самом деле был героем – но только не в глазах моей матери. Есть только одна возможная причина его гибели, которой она могла стыдиться так же, как я бы гордился ей – он пал жертвой политических репрессий. Он и не мог не стать ею, если думал и говорил то же, что и я – а откуда же во мне взялись подобные мысли, как не от него?

В то время страшная правда о тех днях постепенно открывалась нам. Лишь одного я не мог понять: разве могло быть это всего семнадцать лет назад? Нам ведь говорили, что все эти перегибы – лишь мрачные последствия культа личности, и всё это в прошлом, и после ХХ съезда всё кончилось, и теперь у нас развитый социализм. В те времена уже не было Мандельштама и Мейерхольда, а были Синявский и Даниэль, Бродский и Солженицын, Ростропович и Вишневская – которые были гонимы, но не погибли. А что, если отец жив? Что, если мать и сама не знает, жив ли он и где находится? Что, если знает – и именно поэтому не хочет говорить? Что, если он в эмиграции или в лагере?

У мамы я не мог получить ответы на эти вопросы. И мне оставалось лишь предполагать и домысливать, воображать и мечтать. Если он жив – значит, не может дать знать о себе. Если может, но не даёт – значит, не знает о моём существовании. Но наступают новые времена, когда можно будет не бояться высказывать вслух свои мысли, когда можно будет свободно ездить за границу, когда все несправедливо осуждённые выйдут на свободу и будут искать своих близких. Я жил мечтой, что рано или поздно отец придёт. И я увижу себя – только на сорок лет старше.