Диминуэндо (Герцен) - страница 17

У Павла Сергеича родилась было мысль, но не оформившись, расплылась туманом.

– Я не обманываю. Я в четверг и напиваюсь. Чего-то долго они, да? – спросил Богучаров у молчавшего Павла Сергеича, доставая из-за пазухи потертую, исцарапанную тетрадку. – Мои, – пальцы мужчины нежно погладили обложку. – Мои странички.

Страничками оказались тексты – без названий, заглавных букв и знаков препинания. Одним стихом, рассказом, романом, черт знает чем от начала страницы до конца тетради, включая обложку. Павел Сергеич решил, что и тут прав Богучаров – и во вторник он никого не обманывает.

Ладонь все еще лежала на сердце. То билось нехотя, неровно, азбукой Морзе – точка, тире, тире, точка, тире… Силы в последнее время изменяли Павлу Сергеичу. Он меньше ходил, меньше спал, стал слабее. Он вдруг вспомнил, как называла его жена; Павлик, Павлуша и никогда – Пашка.

Ничего не успел. Ничего. Жилой потягивала предательская мысль, исподтишка выползшая на передний план и теперь мраком заслонившая все другие: а ведь до последнего не знаешь, чью рожу будешь видеть перед смертью.

Павел Сергеич закрыл глаза и теперь заплакал. Он плакал тихо, никого не тревожа. От бессилия и жалости, и страха.

– Все. Наконец-то. Я, я. Что же вы так-то, а? Что же, – причитал мужичок. – Чуть было ведь…


Павел Сергеич увидел небо. Голубое и высокое. А после над собой небритую физиономию неуемного собеседника. Глаза того стали не в пример недавнему в раз уставшими.

– Успели, мужик. Ничего. Это я так, про смерть, напугать тебя. Чтоб раньше времени дуба не дал.

– Получилось, – подумал Павел Сергеич и попытался улыбнуться. Вышло плохо, ассиметрично и некрасиво.

Через минуту улицу огласил вой сирен.

"Ерошечка, Ерошечка… бабайка…" Павел Сергеич повторял и повторял на распев глупые слова с той же интонацией и чувством, что и тот чудак.

Для чего, он и сам не понимал, просто зачем-то нужны были.

Что бы сказала мама?

Лена сидела и думала, за что ее любят. Не шьёт, машинку швейную в последний раз в школе видела на уроках с названием «труд». Это и правда был адский труд; нитки не желали приспосабливаться, от натяжения рвались. Вместе с ними рвалось маломальское желание достигнуть высот тряпичного искусства.


Вышивание, как ничто другое, с точки зрения тётушки – золотошвейки призвано было облагородить девиц. А нет. Оно несло монотонность и смертную тоску вместе с нарядами семнадцатого века. Музей с его тяжелыми сводами и каменными ступенями, где каждое прикосновение не могло не дышать историей, не внушал доверия, как не внушала доверия судьба самой тётушки.