Раньше мамочка моя приходила с работы в пятом часу, а зимой это было уже темно, и я всегда начинал волноваться с наступлением сумерек. Электрические фонари, пусть даже и редкие, теперь не горели. А люди ходили не по тротуарам, а по дороге: от снега ведь исходит свечение, и можно разглядеть идущего навстречу человека или повозку. Да ещё мерцающие звёзды помогали людям с неба. Мороз их как будто подновил, почистил и даже приспустил к нам с неба, поближе к народу, чтобы видней виделась дорога и все на ней препятствия.
Теперь мама возвращалась каждый день поздно, после госпитального отбоя, иногда я дожидался её в постели, куда меня запечатывала бабушка. Всякий раз приносила новости: вот отцу сделали повторный рентген, а вот и сняли гипс, теперь надо разрабатывать руку — и я подробно расспрашивал, как это выглядит — “разрабатывать”.
Мамочка улыбалась почти непрестанно, но вид имела не просто усталый, а измождённый. В госпитале она никогда не обедала, бежала домой, а когда там оказался отец, этот обед переносился на поздний час, и бабушка маму ругала за то, что она голодает, наносит урон своему здоровью, хоть и сама — медик.
Но мама легкомысленно улыбалась, быстро ела, спрашивала меня про детский сад, не дожидаясь ответа, залезала под одеяла и сразу засыпала.
Бабушка уходила на цыпочках, ей ещё предстояло ночное путешествие в темноте, я накидывал крючок на дверь, босиком возвращался в кровать и следовал за мамой в царствие сна.
Однажды мама сообщила, что через два-три дня отца выпишут из госпиталя, но ещё с неделю он проживёт на домашнем режиме, и потом снова — на фронт.
Ещё она сказала, что мы втроём — папа, она и я — пойдём в фотоателье и сфотографируемся на память.
Меня это объявление удивило, хотя кто же отказывался сфотографироваться в те времена, да ещё в каком-то ателье.
День возвращения отца из госпиталя не получился праздником, хотя мы все принарядились. Накануне мама сразу после работы убежала к какой-то знакомой, и та сделала ей завивку. Папин довоенный костюм утюжила бабушка утюгом на углях, добравшимся до наших времен из какой-то далёкой старины: она раскачивала его, и угли внутри краснели, радовались и жгли. Она же выгладила мой, ясное дело, довоенный костюмчик — матроску. Где-то в шкафу валялась бескозырка к матроске с надписью “Урицкий”. Но я не знал, кто такой “Урицкий”, и бабушка не взялась объяснить, что означает это слово. Ответила:
— Просто корабль.
Но какая бескозырка, если за окном трещит мороз, дай Бог добежать, не обморозившись, до фотоателье. А этим заграничным словом обозначалась дощатая пристройка с высокими гладкими стенами в светлых обоях ровного цвета, со стеклянной крышей, откуда лился солнечный свет. Фотографом оказался человек моложе отца, но с деревянной ногой, как в сказках, в телогрейке и шапке-ушанке, потому что в ателье была ледяная холодина.