Застеколье (Шалашов) - страница 93

– Откуда такие сведения? – поинтересовался генерал. – Из книг? Так в книгах много что пишут, верить не всему можно.

– Дед у меня в действующую армию не попал, – сообщил я. – Ему в войну за пятьдесят было и пятеро детей. Призвали, разумеется, но вместо передовой в конвойные войска определили. Я сам деда в живых не застал, отец, со слов деда рассказывал. А сам отец, уже после войны сидел. На войну по молодости лет не попал, а вот в тюрьму, довелось. Тоже кое–что порассказывал. И про голод, и про уголовников, которые себе пальцы резали, и про крыс.

– Интересно, – раздумчиво проговорил генерал. – Не знал я этой детали. Как же тебя в милицию взяли? В девяностые, хоть и бардак был, но с этим делом строго.

– Не было в девяностые бардака, – обиделся я. – Меня отдел кадров, прежде чем на службу взять, три месяца проверял. Всех братьев и сестер на уши поставили, криминальные связи искали.

– Тогда почему судимость у близкого родственника пропустили? – ехидно поинтересовался Унгерн.

– Все просто, – ответил я. – Отца посадили, когда ему семнадцать лет было. Давали десять, отсидел три. Сразу скажу – за что конкретно сидел, не знаю. Но за ударный труд не просто амнистировали, а еще и судимость сняли. Даже медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» вернули. Так что, чисто формально, моя семья перед законом чиста.

– Тогда понятно, – протянул Унгерн. – Как тогда говорили – отпустили «по чистой». А в архивах не хочешь покопаться, уточнить – за что отца посадили?

– Не хочу, – отказался я. – А если что–то такое всплывет, о чем я знать не хочу? Есть семейная версия, что донос написал кто–то из родственников. Отец рассказывать не хотел. Если он сам не хотел, чтобы его дети знали, зачем мне это надо?

– Наверное, ты прав, – кивнул генерал. – У меня ведь, похожая история. Деда в тридцать восьмом арестовали, в тридцать девятом расстреляли. Я когда архивы поднял, то понял, что лучше бы я этого не делал. Свидетельские показания против него давал лучший друг деда, с которым они вместе в гражданскую войну против Колчака воевали. А этот друг потом моего отца воспитал, как собственного сына. Хорошо, что отец не дожил…

– Вот и я про то. Не всякая правда нужна.

Тут я вспомнил, как после школы поехал в Северную столицу, тогда еще звавшуюся Ленинградом, к младшей сестре отца, всю жизнь прожившую в коммуналке. На кухне, где я курил, познакомился с Верой Александровной, бывшим врачом (хотя, можно ли так сказать?), пережившей блокаду «от звонка до звонка». Вера Александровна смолила папиросы «Север», которых уже не было в продаже. Неизвестно, где она их доставала, но дым на коммунальной кухне был таков, что постороннему можно было и не курить – и так достаточно никотина. Говорила, что табак спас ее в войну от цинги – меняла хлеб на махорку. То, что мне рассказала эта худенькая старушка, я потом нигде не мог прочитать. О том, как в начале блокады по Невскому проспекту шли серые крысы. О том, как Пискаревском кладбище высились горы трупов, которые укатывали бульдозером. Еще рассказывала, как соседи съели ее умирающую сестру. Вернее – срезали с еще живой женщины мягкие куски мяса. С этими соседями она прожила в одной коммунальной квартире сорок лет. Я тоже их видел. Милейшие, интеллигентные люди, во время блокады запускавшие в небо аэростаты, рисковавшие жизнью ради нас… Имею ли я, родившийся спустя двадцать лет после войны, право их осуждать? Нет, не имею. Меня там не было и, как бы я себя повел, не знаю. А нужно ли кому–то знать о таких чудовищных вещах? Моя бы воля – не разрешал бы. Что нам даст эта правда?