— В чем меня можно упрекнуть? — взвился Гарри. — Что я такого сделал?
— Ничего непоправимого, но ты должен признать, что время от времени я прилагал немалые усилия, чтобы… э-э… направлять тебя на верный путь. Не будем ворошить прошлое, честно говоря, я подозреваю, что у нас по этому поводу одно мнение. И все же ты видишь во мне что-то вроде препятствия, думаешь, что я стесняю тебя, считаешь, что обращаться с тобой как с ребенком не следует. Но и мне самому это порядком поднадоело. Присматривать за тобой становится для меня все более утомительным. Если я сковываю тебя, то ты мешаешь мне не меньше. Короче, тебе уже двадцать два года, опека тебя раздражает, ты считаешь себя вполне способным справляться с собственными делами. Хорошо — я не возражаю.
Гарри уставился на меня.
— Ты хочешь сказать… — начал он.
— Точно.
— Но, Пол…
— Не будем больше об этом. Мною движут чисто эгоистические мотивы.
Но ему хотелось поговорить, и я не стал этому препятствовать. Мы провели в беседе два часа, порой сбиваясь на сантименты. Но в целом Гарри говорил дело, и это стало для меня откровением.
Брат заметно повзрослел, и я впервые почувствовал, что он может обойтись без няньки.
По крайней мере, с этого дня ему была предоставлена свобода действий. Теперь оставалось подождать и посмотреть, не запутается ли он во всех этих передрягах.
Когда разговор закончился, наше взаимопонимание было более полным, чем когда-либо прежде, и мы расстались весьма довольные друг другом.
Спустя три дня я отплыл в Европу, оставив Гарри в Нью-Йорке. Это был мой первый за восемнадцать месяцев вояж через океан, и мне хотелось доставить себе удовольствие. Я провел неделю в Лондоне и Мюнхене.
Затем я почувствовал отвращение к проделкам некоторых моих соотечественников, с которыми имел несчастье быть знакомым, и устремил свой взор южнее, на Мадрид.
Там у меня была подруга.
Не красавица, но женщина в высшей степени достойная, не свободная, но свободомыслящая, с характером и сердцем. Она была замечательна во многом и питала ко мне нежные чувства. За несколько лет до этого я, словно Альберт Саварон, был сильно привязан к Франческе Колонне, и только моя органическая неприязнь к длительному рабству помешала нашему окончательному сближению.
Именно от нее я впервые услышал имя Дезире Ле Мир.
Произошло это ближе к вечеру на модной аллее, длинной, широкой, тенистой и относительно прохладной. Именно здесь мы совершали наш ежедневный моцион в каретах; что-нибудь более энергичное приводило испанских леди в ужас.
Раздался возглас, затем все разом смолкли, наступила тишина; все кареты остановились, сидевшие в них обнажили головы, поскольку проезжали члены королевской семьи.