Перед Великим распадом (Метлицкий) - страница 96

– Идет последний и решительный бой за человеческую душу! – кликушествовала она. – Место идеологии марксизма-ленинизма занимает мистический гедонизм, сластолюбие и сладострастие – жестокость. Налицо смена нравственных установок в литературе. Постмодернистский персонаж – ходячая инструкция по безбожной антропологии эпохи конца света. Предрассудок, что истина ограничивает свободу, это взаимосвязано.

Новаторы скептически усмехались. Я не мог представить ее как женщину, не то что влюбиться. Неужели идеология так извращает отношения, даже к противоположному полу? Я тогда думал о проблеме чужого и своего – неприязни староверов к новому, и действительно болеющих за будущее культуры.

Погасил эмоции улыбчивый публицист-эмигрант с маленькой бородкой, приехавший из Америки в освобожденную Россию. Размашисто нарисовал картину литературного процесса, смерти старой литературы. Она всегда боролась с властью, подозревая в ней конкурента. В итоге – осталась без нее. Впервые русский писатель остался один на один с читателем. Ушла цензура, гонения, трибуна, ум, честь и совесть и т. д. Литература перестала быть великой. Старые грехи – политизация, публицистичность, мания правдоискательства – стали не нужны. Треснули литературные очки, сквозь которые общество смотрело на окружающее, нет типов Обломовых, Корчагиных и Иванов Денисовичей. Пути пишущих и читающих разошлись.

Я мысленно аплодировал. Да, мои прошлые вознесения попрало мучительное везение воза моей организации с гроздью сотрудников на плечах. Треснули розовые очки – но что взамен? Мне было страшно, так станешь мизантропом. Как спастись от этого? Как говорил открытый мной мексиканский поэт Октавио Пас, – поэзия – это опыт упразднения современного мира, попытка отменить предрешенный смысл, так как сама она хочет стать последним предназначением жизни, человека.

– Текст лишился протезов, – продолжал улыбчивый публицист-эмигрант. – Исповедь – единственная антитеза вымыслу. Литературная вселенная сжимается до автопортрета. Подменяя внешнюю реальность внутренней, писатель сталкивается с хаосом, который он сознательно отказывается упорядочить. Забота одна – искренность, голая до неприличия. Освобождение от прокрустова ложа жанра, ибо канон – дань вымыслу. Не нужен критерий ценности – откуда ему известно, что на самом деле важно? Приписывать жизни последовательность, начало и конец – значит насилие над жизнью.

История, – плел он словесную вязь, – озабоченная не прогрессом, а комфортом, породила и соответствующую ей нецелеустремленную культуру. Раньше культура противостояла варварству, сейчас – другим культурам. Культур стало много, и ни одной не противостоит истина. Была мечта о конце пути – писатель искал дорогу. Мир лишился утопического эпилога. Сейчас ясно, что то, что есть – лучше того, что будет.