Милые сердцу, но второстепенные воспоминания уводили его в сторону от главного, ему никак не удавалось выйти на ту дорожку, которая должна была привести к клубку. Нравственная усталость, и не просто усталость, а страшное переутомление, внезапно овладевшее Лаврином, ослабило, иссушило его память, и неудивительно, что трудно было разобрать, когда он бредит, а когда ум его проясняется. Но были минуты, когда ему казалось, что если б он сумел нащупать ту заветную тропинку, если б смог вдумчиво и осторожно, шаг за шагом продвигаться по ней, то, хотя и поздно, — да, вероятно, слишком поздно, — он все-таки пришел бы к великой своей истине. Наверное, самой значительной из всех, какие только может постичь его разум, недаром же в голове у него путаница и мешанина… Тогда удалось бы до конца понять дядька Федора Баглая и своего отца. Понять причину их непримиримой вражды.
Естественно, в первую очередь ему вспомнился отец. Его служебная берданка, которая никогда не давала осечки, потому что Нимальс всегда следил, чтобы патроны были сухие, и носил их поближе к телу… Одинокий возок на четыре люшни, низенький рыжий коняшка, который всегда прижимал уши, когда к нему приближался чужой, того и гляди укусит, холера… Вспомнился приобретенный отцом при немцах бинокль с поцарапанными стеклышками, сигнальный рожок, топор, дождевая накидка, и наконец Лаврин увидел мысленным взором очертания его фигуры: точь-в-точь ворюга, идущий «на дело». Всегда в казенных рукавицах, даже летом, точно боится прикоснуться голыми руками к дереву, к цветку или к человеку, чтобы нигде не оставить след своей мерзости.
Каждый день в один и тот же утренний час (на этот раз дело было летом) Якоб Нимальс выводил из-под камышиного навеса рыжего коняшку по кличке Качан, с первой попытки ставил его в оглобли из акации и тщательно прилаживал упряжь. Вдоволь накормленный сеном или овсом, Качан пускался с места в карьер, как только Нимальс перекидывал ногу через полудрабок и прикасался к вожжам: так был приучен смолоду обжигающим бока кнутом.
Сначала Нимальс ехал по Глубокому тракту в сторону Василова брода, затем полем, по тальнику, по холмам. Через полверсты начиналась ярмарочная площадь, и Качан сам поворачивал направо, в песок, где, как в воде, терялся след его много топтавших землю копыт и тележных колес. Качан пытался бежать рысью, но сил у него хватало только для того, чтобы часто-часто перебирать ногами в сыпучем песке.
Доехав до водяной мельницы с новыми крыльями (старые кто-то обломал перед самым приходом немцев), Нимальс слезал с возка и, закинув вожжи на колышек, поднимался пешком на крутой Попов бугор. А Качан сам останавливался где нужно и стоял как вкопанный. На гребне крутого бугра Нимальс был виден во весь рост; потом его силуэт переламывался о линию горизонта и тут же исчезал, провалившись по другую сторону бугра.