Праздник последнего помола (Роговой) - страница 29

Годовалый телок

Санько лежал в постели вытянувшись, точно покойник. Сцепил под головой руки и глядел в потолок, о который вечно задевал макушкой, когда проходил от нар к двери и назад. Из-под одеяла выглядывали узкие растоптанные ступни. Они высовывались из-под перекладины нар, упирались пятками в припечек и казались лишними.

Солнце стояло уже высоко, а Санько Машталир все нежился, — дай, дескать, отлежусь за милую душу! Утро нынче выдалось свободное — жди, пока приедут, однако он по привычке навспоминал себе всяких дел, и мысль о том, как с ними управиться, грызла его, не давала покоя, и в конце концов пришлось-таки встать.

Стоя он едва помещался в хате. Особенно бросалось в глаза туловище — несоразмерное другим частям тела. Туловище было вне всяких пропорций. На рубаху Саньку шло материи в три раза больше, чем на штаны, и было непонятно, как он ухитрялся, коротко и тяжело переваливаясь на ходу, поддерживать равновесие своего тела.

Лет Саньку было не много, не мало, а вырос он, последний ребенок в семье многодетных Машталиров, считай, как собачонка, — под подом («Да хоть и подохнет — кому он, этот выродок, сдался? Те, что раньше него уродились, и то на печи не помещаются»). Вот и Санька — «Может, помрет?» — поселили под подом, или перекотом, как говаривали в наших, богатых на слова, Мокловодах. Поселили в этакой дугообразной келье, на которой стояло все хатное отопление. Не было там для Санька постели, лишь толстый слой гречаной соломы. Укрывался он соломенной рогожкой наподобие той, какими зимой завешивали окна, чтобы не так замерзали стекла. Под перекот и еду подавали: на люди его, такого-то, показывать не решались («Покарал господь Одарку выродком, небось согрешила с каким-нибудь проходящим лавочником либо солдатом»). Мальчик долго не говорил, только хрипел, как удавленник, если кто чужой заглядывал в хату. Ходил он в длинной — на вырост — полотняной рубахе. Голову ему никто никогда не мыл, волосы не расчесывал, а стригли Санька раз в год — перед пасхой, в день его рождения. Во двор выпускали только за надобностью — во всякое время года босого, в одной рубахе.

Как-то раз весной Санько самовольно вылез из своей кельи и с криком помчался вокруг хаты. Переполошил кур, разозлил пса и, легко перепрыгнув через перелаз, бросился по улице за чьей-то одноконной повозкой. Возница отмахивался от него, как от собаки, хлестал кнутом по чем попало. Сначала Саньку это, видно, не досаждало, а когда проняло, он ухватился обеими руками за заднее колесо и, упершись ногами в землю, заставил лошадь остановиться. Дядько на повозке перекрестился, а у Санька во всю спину треснула рубаха. Может быть, после этого нервного потрясения он и начал произносить самые простые слова. И сшили ему первые в жизни штаны. Было тогда Саньку шестнадцать лет. Отец больше не отваживался загонять парнишку в келью, теперь ему разрешали спать на припечке. Не ежедневно, а время от времени, когда возникала необходимость, — например, если требовалось приложить силу и поработать за троих мужиков, — отец брал Санька с собой: рыли колодцы или копали могилы, ставили стога, месили глину, трепали коноплю, мяли пеньку, молотили при помощи катка рожь, держали лошадей, когда их подковывали, вдевали кольца свиньям, бугаям и вообще делали всякую работу, тяжелую и очень тяжелую.