Но беседа с ним затягивала, завораживала, словно он брал собеседника за руку и проводил через какой-то ход, и вдруг ты оказывался в другом, особенном мире, который принадлежал Вадиму, который он выстроил — мир его личности. Именно это и привлекало в нем — не обаяние, а сила индивидуальности, вот что…
Максим думал о себе, о своем имидже, из которого он не вылезал и который ему почему-то казался абсолютно необходимым. Он любил нравиться, ему этого хотелось и он об этом заботился. Юношеский идеал гармоничного человека заставлял его напрягаться: надо было нравиться и как режиссеру, и просто как личности, и как мужчине, причем во всех направлениях — внешность, манера поведения, все, что он делал и как делал, как ставил фильмы и как занимался любовью — во всем было стремление сделать хорошо и красиво. Для других и для себя, и даже, может быть, в первую очередь — для себя, для своего идеала, вызревшего в чтении литературы и в отторжении идеологии, овевавшей его детство и юность красными знаменами служения идее борьбы за… неизвестно за что. Он убеждал в спорах свою школьную учительницу литературы и доказывал собственным примером, что «быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей», и поддержкой ему было обожание девочек и тайная зависть закомплексованных мальчишек-сверстников. Как, впрочем, и спустя многие годы — обожание женщин, соперничество и тайная зависть мужчин…
Понадобилось время, много времени, прежде чем он, обаяшка и душка, понял, что его имидж гармоничного, во всем удавшегося человека крайне утомителен, что он не в состоянии ему соответствовать, что между тем, чем он кажется, и его реальной личностью все больше расходится зазор, и этот зазор образует пласт лжи. Он быть самим собой еще не умел, но уже понимал, что его философия гармонии — гармонии во что бы то ни стало, любой ценой — тоже есть род идеологии, хотя и под другими знаменами, и сумел рассмотреть в своих самых первых фильмах навязчивость и назидательность, свойственные любой идеологии, привкус пропаганды. Разговоров об этом не было, зритель, воспитанный в идеологии и не умевший различать ее, с восторгом принял его фильмы, да и критика тоже, но он — он приметил. Вот тогда-то он и стал задумываться о себе, знакомиться с собой истинным, пытаться разглядеть свое лицо и даже прикидывать, как могло бы выглядеть, если бы это лицо вдруг обнаружить миру… С каждым новым фильмом он уходил все дальше от поучения и назидательности, он открывал в фильмах своих несовершенных и смешных героев, и никто не знал, что это он о себе ставит фильмы, о своих скрытых от мира несовершенствах. Напротив, критики писали про его «любовь и внимание к простому человеку со всеми его слабостями».