Давным-давно люди верили в конец света. Загляните в старые книги: видите, сколько раз и под каким количеством самых разных предлогов предрекали и предвидели, вычисляли и выдумывали этот самый конец света. Но это, конечно же, было суеверие. Мир рос и взрослел. Ом не хотел умирать. Люди отбросили суеверия, как старое тряпье, как родителей. Они сказали: не верьте в эту древнюю ворожбу. Вы можете изменить этот мир, вы можете его сделать лучше. Небеса не рухнут. И они были правы. На какое-то время – это началось не так давно, всего-то несколько поколений тому назад – мир вступил в эпоху революций, в эпоху прогресса; и мир уверовал, что прогрессу не будет конца, что будет все лучше и лучше. Но тут вернулся конец света, и не в качестве идеи или суеверия – мир сам его себе соорудил, тихой сапой, пока взрослел.
Отсюда умозаключаем: если бы не существовало конца света, его бы следовало выдумать.
Есть такая вещь, и называется она прогресс. Но прогресс не прогрессирует, он никуда не движется. Потому что, пока прогресс прогрессирует, мир может ускользнуть, уйти не попрощавшись. Если вы сможете остановить мир в дверях – это уже прогресс. Моя скромная модель прогресса – рекламация земель. Когда понемногу, раз за разом, бесконечно восстанавливаешь то, что ускользает из-под ног. Работа, которая требует упорства и бдительности. Работа скучная, но полезная. Трудная и не стяжающая славы. И не стоит по привычке путать рекламацию земель со строительством империй.
Он открывает глаза, и глаза говорят ему, что он не в привычной комнате (пожелтевшие обои, платяной красного дерева шкаф) в доме у шлюза Аткинсон, где каждое утро (каждое утро за вычетом нескольких из ряда вон выходящих) он привык просыпаться на заре – то есть если он не окончательно променял постель на темный край шлюза и на сигарету-за-сигаретой-за-сигаретой – и где, даже раньше чем он успеет встать, по-заговорщицки многозначительное сочетание примет, шорох ветра под карнизом, мягкий или, напротив, требовательный перестук дождя, даже особая, к перемене погоды, скороговорка кур, сказали бы ему, что сегодня тот самый день, когда хороший смотритель уж никак не забудет о своей заслонке.
Он открывает глаза, и глаза, или скорее уж руки-ноги и ощущение, что под тобой чужой матрас, говорят ему, что он лежит не в двуспальной, с медной рамой, кровати (купленной в 1922 году в магазине «Братья Торн», Гилдси), которая много лет тому назад – десять, если быть точным, – превратилась в односпальную: такая пустая, такая холодная, и как ни трудно в ней уснуть, так и не спать в ней невозможно. Он не на той большой, уютной или, наоборот, лишенной всякого намека на уют кровати, потому что (теперь к нему возвращается память) та кровать и сейчас стоит – или безо всякой надежды на успех пытается плавать – в коварной речной воде глубиной не меньше полуфатома.