— И что там было?
— Передача о том, как делать морс из шишек, — мрачно усмехнулся Иван. — Стрельба в Грозном, вертолеты над Ясенево, морс из шишек. Но это все чушь, глупость, минутная слабость. Ничего не случилось, конечно. Но тогда я же не мог знать точно! В первый год войны никто ничего не знал точно. Янки тогда словно озверели… Важно другое. Я тогда понял, окончательно понял, что если с Россией что-то случится, я не знаю, как я это смогу… Все остальное, кажется, выдержу, я весь мир могу разнести по камешкам голыми руками, если это потребуется, лишь бы там все было нормально. Мне плевать… Войны, чужие страны, все их побрякушки, вся эта их сытая жизнь. Ничего не имеет значения. Мне не нужен весь мир, если что-то случится с Россией. С нашей Россией. Я не смогу без нее!
Федор молчал. Он еще не видел своего коллегу таким — Иван не любил проявлять эмоции, старался не использовать пафосных слов, и прятался от мира за маской грубого, почти бандитского цинизма. Но сейчас во всем его облике проступала любовь — странная, извращенная, болезненно воспаленная, по первобытному дикая, но при этом всеохватная и верная любовь по имени Россия. Казалось, что в этом парне не осталось ни единой клеточки, не подвластной этому чувству.
— Почему ты сейчас это вспомнил? — спросил наконец Аверин.
— Потому что сейчас я чувствую то же самое. Если мы проиграем, если у нас не получится с этой гребаной Черногорией и американскими выборами, и они поймут, что мы пытались — пытались, но не смогли… Они никогда этого не простят. Они испугаются, и в своей слепой трусости в порошок нас сотрут, чтобы мы никогда, никогда уже не смогли окрепнуть снова, понимаешь?
— Понимаю, — кивнул Федор и постарался добавить так убедительно, как мог. — У нас получится.
— Но если даже нет… Мы будем ждать столько, сколько нужно — десять, двадцать лет, чтобы рано или поздно взять реванш — независимо от того, кто там на тот момент придет к власти. И мы будем готовы, мы ее дождемся. Мы появимся тогда, когда о нас уже все забудут, действительно возьмем реванш — и никогда уже не повторим таких глупых ошибок, как сегодня. И я буду ждать этого всю жизнь, если так потребуется, — с упрямой злостью добавил он.
Федору было не по себе от этого слишком откровенного разговора. Умом он понимал, что Ваню и ему подобных нужно было остановить. Он уже способен был осознать, что Старчук и другие его коллеги пытались сохранить даже не страну, а то уродливое, но удивительно близкое им безумие, в которое они превратили его Россию. Но сердце… Сердце вопреки всем доводам разума отзывалось на каждое слово Ваниной неожиданно проникновенной речи. Столько забытого, знакомого и желанного было в этих словах, столько пройденных вместе лет, испытаний, воспоминаний, операций, столько того невидимого глазу вещества, из которого складывается сама суть жизни! Он помнил все это слишком хорошо, он чувствовал каждое слово так, как он знал — он никогда не сможет это почувствовать с Дерриком. Молодой американец просто не сможет вот так просто произнести те самые только ими до конца понятные слова, и только на русском языке.