Не дождавшись ответа, он продолжил дрожащим голосом.
– Как вы могли?! Я же… я же любил вас больше, чем кого-либо! Хотел спасти вас! Думал, что должен пожертвовать собой, чтобы ваш талант жил!
Муравьев затравленно озирался, явно мечтая исчезнуть с этой сцены. Однако вокруг них уже собралась толпа: зрители покинули места и стали полноправными участниками драмы, разыгрывающейся на их глазах.
– А скажите, пожалуйста, от чего вы хотели спасти Алексея Васильевича, – мягко и почти ласково спросил Кутилин.
– От тюрьмы, конечно, – Струев говорил как сомнамбула, – от позора, от краха! Я решил, что гений оправдывает все. Он должен жить – даже ценой моей чести!
– Он бредит! – Муравьев еще сделал попытку вырываться из этого круга. Но по взглядам зрителей, уже осудивших его, понял, что на это раз не получится. Ему стало очевидно, что сколько не упирай на отсутствие доказательств, на ревность Клейменовой и безумие Струева, это уже не спасет его. И словно бы вся спесь и гордыня, державшие Муравьева на плаву столько лет, покинули дух несостоявшегося поэта. Он сдулся, съежился и разом утратил как свою привлекательность, так и силу.
– Она предала меня! – почти жалобным голосом протянул злополучный поэт. – Я… я же любил ее! А она предала! У меня не было выбора, понимаете?
– Предала? – Колбовский смотрел на него как на умалишенного. – Предала тем, что отказалась и дальше скрывать свое авторство? Предала тем, что хотела объявить свои стихи своими?
– Вы не понимаете! – поэт скорчил презрительную мину. – Это был не ее, а наши стихи! Да, она создала их, но я вывел их в свет! Добился того, чтобы они зазвучали во всех домах, где ценят поэзию! Мы были союзниками, как настоящий поэт и его Муза!
– Но только поэтом была она, – возразил Вяземцев.
– Это не имеет значения! – отмахнулся Муравьев. – Мы были единым целым! Ближе друг другу, чем многие супруги. И я собирался упрочить наш союз. А она все разрушила!
Поэт воздел глаза к небу, словно призывая то ли луну, то ли Бога в свидетели. Но Колбовскому подумалось, что если Бог и есть, то его понимание любви и близости все же должно быть иное.
*
Тихая яблочная Коломна еще долго не могла прийти в себя после того поэтического вечера – почти целую неделю не было иных разговоров, кроме как о злодейском поэте и бедной старой деве. Феликс Янович избегал разносить почту, распределив ее между остальными почтальонами – благо, вечера стояли теплые, долгие, и от лишнего часа работы ради дополнительных копеек никто не отказывался.
Сам же начальник почты наверстывал упущенные недели и каждый вечер приходил на берег Москвы реки, стелил газету на траве – вдали от любых компаний – сидел и смотрел на реку, на садящееся солнце. Однако же раз за разом это безмятежно-прекрасное зрелище оставляло его душу пустой и безучастной.