Покончив с «мытьем», старик подтолкнул меня к мычащей от боли роженице и резко задрал подол ее рубашки, увязав его где-то на уровне груди. Дальнейшее мне уже казалось сном, в котором я одновременно был и зрителем и действующим лицом. Намотав на крючковатую ладонь не то тряпку, не то вафельное полотенце, Зуддивай неожиданно, почти без замаха, с такой силой ударил вновь начавшую кричать женщину по лицу, что та моментально затихла и осела мешком, повиснув на привязанных к жерди руках. Вновь цепко схватив меня за запястье правой руки, Зуддивай сдавил мои пальцы, выпростав наружу только указательный и средний.
– Так держи!
Не успев сообразить, что значит «так держи», я почувствовал собственные пальцы погруженными в женское чрево. Оно было узким, горячим и мокрым. Мокрым настолько, что остро пахнущая влага ручьем текла по ребру моей ладони до локтя, а с локтя – на брошенные под повисшей роженицей одеяла.
– Щупай! – доносилось откуда-то сверху, но что нужно было «щупать» и как, если пальцы в чреве роженицы можно было лишь слегка согнуть, до меня не доходило.
Тогда я принялся выкручивать кисть, пытаясь, не сгибая пальцы, сконцентрировать все свое осязание на их кончиках. И, наконец, почувствовал, что пальцы упираются в тонкую стенку какого-то пузыря, который слабо пружинил при надавливании. Я кивнул Зуддиваю, и из следующего его жеста понял, что мне теперь надобно, орудуя пальцами, как пинцетом, защемить обнаруженную «стенку».
– Тяни!
В следующую секунду из чрева, которое и так беспрестанно сочилось, хлынул водопад крови и слизи, обдав мои локти, бедра и колени. Я невольно отпрянул назад, размазывая кровь по рубашке, лицу и валяющимся вокруг одеялам. Из чрева же женщины, между тем, вынырнул и повис петлей не то шнур, не то часть кишечника.
Зуддивай принялся невозмутимо сдавливать живот роженицы – примерно так, как сдавливают арбуз, проверяя его спелость.
– Щупай! Очень мало времени!
И мои пальцы вновь погрузились внутрь женщины, хотя на этот раз им уже основательно мешала выскочившая наружу пуповина. Однако на ощупь внутренний мир несчастной радикально отличался от того, каким я его осязал, пока не порвал оболочку плаценты. У самого входа в этот мир, живой, разумеется, и живущий собственной жизнью, явно теплилась еще одна жизнь. Да что уж там теплилась! Она бушевала, стучась в едва приоткрытую дверь, за которой брезжил свет, но собственных сил этой жизни еще не хватало, чтобы открыть ее шире. На какое-то мгновение мне показалось, что мы поняли друг друга – я и эта рвущаяся наружу жизнь, все еще осязаемая мной, как некая абстракция на кончиках пальцев. Потому что в захват этих пальцев, наконец, что-то попало – уже не пульсирующая пуповина или безжизненная оболочка, с которой стекали остатки влаги, а что-то очень нежное, хотя и относительно плотное. В следующую секунду, вновь орудуя пальцами, как пинцетом, я потянул на свет Божий перепачканную в крови крохотную младенческую ножку.