Мне стоило большого усилия подняться на задние лапы, и я не могла уже вернуться на четвереньки. Это грозило переломом позвоночника, это грозило увечьем, это грозило смертью.
Ты лишаешь меня жизни, ты, недорезанная сосиска, ты, падаль, — в мыслях я осыпала её самыми худшими оскорблениями, которых я нахваталась в исправительном доме, и не могла довести себя до бешенства, священного транса, истерического буйства на грани реальности, чтобы наконец так расходиться, что та девка это надолго запомнила бы, а если у неё осталась хоть капля совести, то чтобы она, эта капля, пожирала эту бабу до конца жизни, как медведка картофель.
Но из ледяной глыбы, которой я стала, я не могла высечь ни единой, даже малейшей, искры. Ничего. Я только ненавидела. Я до сих пор помню напряжение тогдашнего чувства. Обладающего всесокрушающей мощью, готового уничтожить учительницу, разрушить до основания школьное здание и, выбежав на улицу, убивать прохожих.
Больше всего я ненавидела школу. Здесь меня обезоружили, так со всех сторон обложили этим своим гуманизмом, задавили естественную реакцию на раздражители, что я не смогла даже вызвать у себя бешенства. Лишили оборонительных механизмов, а теперь спихнули на дно.
— Она на тебя смотрит, — шептала мне сидящая рядом Кукла, но, погружённая внутрь себя, я не обратила внимания даже на тычок в рёбра.
— Что с тобой? Тебе плохо? — надо мной склонилась учительница.
— Мне надо с вами поговорить, — старалась я восстановить собственное дыхание. Я не знала, что ей сказать, как убедить.
— Хорошо. Останься после занятий.
У нас подошёл к концу последний урок, но у неё был ещё один в другом классе. До того, как пойти на встречу в пустой в это время кабинет помологии, я пробежалась по школьному парку, чтобы как‑то прийти в себя. Однако движение, ощущение слаженности работы собственных мышц не помогли. Мне стало ещё хуже. Осознание угрозы стало ещё реальнее. Рыжие, красные и золотые осенние листья под ногами причиняли мне боль.
— Не наказывайте меня так сурово! — расплакалась я от ненависти к ней, к себе, из‑за моих тяжких трудов, перечёркнутых короткой пометкой «неуд», из‑за унижения, из‑за покорной просьбы о милости.
— Успокойся, девочка! Давай, пойдём к мне, поговорим.
Она жила в бывшем помещичьем флигеле, крытом красной черепицей и стоящем в месте, где липы, клёны, каштаны и буки, отделённые стеной из тополей, уступали огороду. Жилище располагалось в мансарде, имело белые стены, бревёнчатый потолок и массивные двери с латунными ручками.
— Садись, — она пододвинула кресло, стоящее напротив другого в приоконной нише, обшитой вагонкой.