Страница детства (Котенкова) - страница 5

И о том, как Дюк любил сесть рядом с тобой и прильнуть своей головой к твоему колену. Так он показывал, что доверяет тебе и хочет, чтобы ты погладил его или почесал ему за ушком. Так он, не имея способности разговаривать, выражал свою любовь.

А ещё о том, как Дюк невероятно сильно боялся грома, как хотел убежать от него и спрятаться в чьих-нибудь объятиях. О том, как однажды от страха выбил калитку вольера, лишь бы найти спасение у того, кто прижмёт тебя к себе и даст понять, что гром – это на самом деле всего лишь звук, а объятия или простое дыхание любимого человека рядом – это безопасность.

И о том, как я учила Дюка давать мне лапу. Когда он был ещё маленьким (может, около года от рождения), я протягивала к нему свою руку и радостно просила его «Дай лапу!», но он окунал в неё свой влажный нос или облизывал её шершавым языком, не понимая, чего я от него требую и зачем протягиваю ладонь, если там нет никакой вкусной еды. А я снова бралась за своё: «Дюк, дай лапу!», – говорила я и назойливо тянула руку в пятый или шестой раз, а он заваливался на бочок и клал свою пушистую тёплую лапу в мою ладонь. И мы оба невероятно радовались: я восторженно кричала «Молодец, Дюк! Умница!» и гладила его по голове, чесала за ушком, целовала в нос; а он радостно махал своим хвостом из стороны в стороны, сшибая его силой абсолютно всё на своём пути. И пусть мне говорят, что этому его научили кинологи, я всё равно буду верить, что этому его научила я. Ведь те эмоции, что мы оба переживали, намного сильнее, чем равнодушная похвала и печенька от собачника, безэмоционально выполняющего просто-напросто свою работу.

Эти воспоминания сменяются в моей голове яркими вспышками. Эти ядовито-белые блики затмевают мне глаза, что, кроме них, я ничего не вижу, но когда они спадают, хоть и не пропадают до конца, потому что становятся частью солнечного света, я уже нахожусь перед массивной, железной дверью, ведущей в двухэтажный дом. Он точно такой же, каким я видела его перед сном: в нём нет ничего нового или мною неизведанного, однако его нынешняя атмосфера, передавшаяся мне через один взгляд, отталкивает. Он будто стал далёким от меня – не физически, а ментально. И сквозь сон я понимаю: это место не то, в котором я провела своё детство; это место, где я его потеряла…

Услышав шуршание листьев от ветра, похожего на шуршание страниц тех книг, которые я никогда не читала, я тяну на себя тяжёлую дверь, выкрашенную в красный цвет давным-давно, потому сейчас немного выцветшую и покрывшуюся белёсым налётом, и захожу в дом. В нос сразу же ударяет сырой, мерзкий запах. От него мгновенно начинает кружится голова, и в горле застывает вкус тошноты. Вторым ударом, полным разочарования, становится темнота: в гостиной, в которую я попала с первым шагом, так темно, что я не различаю деталей интерьера, потому что я едва могу разглядеть даже пальцы своих рук. Но я чувствую, что на небольшом диване по правую руку, который накрыт причудливым пледом, давно никто не сидел; что бочки с водой (в этом посёлке нет водопровода), стоящие на невысокой тумбе напротив, никто давно не наполнял; что с примыкающего к нему трельяжа небольшого размера уже давно ничего не брали: ни музыкальную шкатулку, ни будильник, ни расчёску – ни-че-го; что в стоящем напротив шкафу вещи давно лежат нетронутыми; что по ступенькам лестницы давно никто не ступал. Чувствуется, что этот дом дышит отторжением…