К вечеру, отработав всех, более или менее, доверенных сотрудниц Софьи, я окончательно уверился, что «Москвич» был направлен на нее рукой, которая обретается на мясокомбинате. Или в непосредственной к нему близости. Теперь надо сесть и не торопясь продумать все свои последующие шаги. И думать следует очень обстоятельно, ибо шаги эти, все до одного предусмотрены уголовным кодексом РСФСР. И санкции, по которым придется за них отвечать, если попадусь, суровы. Вплоть до высшей меры суровы.
Теперь надо ехать к отцу Софьи. Пока загружал себя интенсивной работой, было хоть и немного, но легче. Теперь же я вполне искренне сожалел, что это мое осознанное бытие не закончилось в том овраге среди обломков самолета.
Дверь мне открыла сонина тетка. Сейчас она не выглядела демоном революции. Передо мной стояла маленькая потерянная старушка. Было заметно, что она еще совсем недавно долго и сильно плакала. Глаза красные, а лицо, прежде сморщенное, было распухшим. Но Пана Борисовна все-таки была железная женщина, к моему приходу она уже держала себя в руках.
— Сережа пришел, — тусклым голосом произнесла она вглубь квартиры. — Проходи! — Левенштейн пропустила меня в коридор и не закрыв входной двери двинулась в зал. — Ты не разувайся, — не оборачиваясь произнесла она.
Закрыв дверь, я все-же разулся и направился следом. В комнате, за тем самым столом, который еще совсем недавно, недели две-три назад, был полон яств, сидел Лев Борисович. На столе стояла ополовиненная бутылка водки, две стопки и тарелка с нетронутыми бутербродами. И полная пепельница окурков «Беломора». А еще стоял портрет Софьи. На нем не было черной полосы. Видимо, ни отец, ни тетка так и не решились ее прикрепить. Им наверное как и мне не хотелось верить, что еще сегодняшним утром, молодая, здоровая и красивая Соня, сейчас уже не живая. И, что она никогда теперь не придет, не засмеется, и не обнимет их. И меня она тоже уже не обнимет.
Пана Борисовна поставила передо мной стопку, а профессор, вытащив из коробки папиросу и, по-мужицки смяв мундштук, прикурил ее. Глубоко затянувшись и выпустив клуб дыма, он разлил водку, и никого не ожидая, одним глотком молча выпил.
Проглотив содержимое своей склянки, я тут же налил себе еще. Выпил и только после этого начал говорить. Я рассказал им все. И по мере того, как я избавлялся от царапающих душу слов, становилось немного легче. Нет, горя не убавилось и чувство вины перед сидящими передо мной людьми тоже никуда не делось. И застывшая улыбка Сони по-прежнему была перед глазами. Однако свинцовой тяжести на душе убавилось.