Вот так мы сидели каждый на своей скамье — не друг против друга, а наискосок: скамейки стояли под углом в девяносто градусов. Глянул я на Паулиса, и мне стало как-то не по себе: вид у него такой странный, можно подумать, здесь только его тело, а душа пребывает в каком-то ином мире. Сидел он, нет, даже не сидел, а приткнулся на самом краешке скамьи, ноги сдвинул вместе и засунул их под скамейку, совсем как девчонка. Я знал, таким манером он приноровился скрывать свои латаные и перелатанные башмаки. Пальтецо куцее, давно из него вырос, повытертое, полинялое, некогда было черное, теперь серо-вороньего цвета, а там, где по вытерто — на локтях, вокруг карманов, — закрашено чернилами, чтобы смотрелось поприличнее, но как раз из-за подобных ухищрений проплешины эти еще больше бросались в глаза… А сам он? Весь какой-то серый, на холоде — синевато-серый, в жару — розовато-серый, но всегда сероватый, будто не мылся год, а то и больше.
Больно видеть такого человека. Но я знал, что и сам смотрюсь ничуть не лучше, — такой же серый и потертый. Куртка на мне, правда, со стороны могла показаться довольно броской, однако наметанный глаз сразу различал, что скроена она из разношерстного тряпья, потому как одинаковой материи, к тому же незаношенной, под рукой не нашлось… Вся разница между нами заключалась в том, что Паулис потертые места закрашивал чернилами, а я на них не обращал внимания. Паулис ноги в худых башмаках прятал под лавку, а я свои ходули в зашитых и даже проволокой стянутых опорках демонстративно выставил на середину дорожки сквера: кто пойдет, пусть спотыкается или обходит — мне все равно… Вот какая разница была между мной и Паулисом.
Только что закончилась война, и мы еще не дожили до того дня, когда можно было вволю, всласть поесть. По ночам еще снилась полная миска… да нет, не каких-нибудь там разносолов, просто полная миска вареной картошки, разваренных, дымящихся картох, бери одну за другой и ешь до отвала. К сожалению, только во сне.
— Я должен извиниться, — все так же натянуто произнес Паулис, глядя на меня и не видя меня, вернее, глядя сквозь меня, мимо меня, поверх меня. — Я вел себя по-свински, — сказал он, — но…
Внутренне весь подобравшись, я ждал, что же последует за этим «но», однако Паулис пошмыгал носом и затих. Я, со своей стороны, никак не мог раскачаться, чтобы сказать ему, что не держу на него зла. Как-то не настроил себя на такую откровенность, не мог сразу подладиться. Помолчали немного, потом Паулис с легкой дрожью в голосе сказал:
— Я должен вырваться из проклятой бедности, чего бы это ни стоило… И вырвусь, иначе нет смысла жить. Не будь надежды выбраться из ямы, я прямо сейчас положил бы голову на трамвайные рельсы, — режь, не жалко… Не могу так жить… Не могу. Кто-кто, а ты-то должен понять. Посмотри… Посмотри внимательно!