Как при такой серости проклюнуться слабому ростку человечности? Как уберечь его от холодных ветров?
Матери у Паулиса нет. Ее унесла война.
У меня нет отца и старшего брата. Их тоже унесла война.
В общем-то, был я подростком, но с постаревшей душой, и удивить меня чем-то было трудно: слишком многое пережил, перевидел. Доля такая выпала. Я знал семьи, из которых один сын ушел с коммунистами, а другого забрали в фашистскую армию. Брат брату глотку готов был перегрызть, отец сына убить… Войной загубленные души, заживо в концлагерях сгноенные, на виселицах удушенные, во рвах зарытые… Кто сосчитает их? Я знал людей, вложивших себя в подвиг, — яркими ракетами взметнулись они в ночном небе и угасли. Но я знал одного дядьку из третьей квартиры нашего дома, тот свиной тушей откупился от концлагеря, и знал еще другого, из седьмой квартиры, который за бидон самогона отвертелся от службы в эсэсовском легионе. Мать говорила про них: «Вот стервецы, умеют устраиваться…» Я толком не мог понять, порицает она тех людей или сожалеет, что у самих не нашлось ни туши, ни самогона, чтобы устроиться таким же образом… Потеряв мужа и старшего сына, мать моя, будь на то ее воля, обратила бы меня в клопика и пустила бы под отклеившиеся в углу обои, спрятала бы там, лишь бы сохранить мне жизнь, потому что… кто знает, что может случиться… Закончилась война, но я все еще жил по инерции, словно клоп за отставшими обоями. А тут этот Паулис, искуситель, будь он неладен, с его стремлением вверх да вверх… Но куда, в какие верха он метил?
Паулис ушел, а я еще долго сидел в сквере и все думал, думал, пока голова не закружилась. По правде сказать, я тогда заболел, однако на следующий день пошел-таки в школу. Нарочно отводил глаза от Паулиса, по всему было видно, и он меня избегает. Должно быть, угрызался в душе после вчерашней откровенности… Никогда не раскрывайте сокровенных тайников души, нельзя этого делать, как нельзя нагишом перед людьми бегать. Нехорошо, всем потом неловко.
В тот день я до конца не высидел, должно быть, болезнь моя была настолько очевидна, что учительница Бирзите отослала меня домой. Я слег основательно — на всю зиму. На меня нашло какое-то отупение, и это больше всего пугало мать, но сам я ничего не мог с собой поделать — мне все было до лампочки, хоть так, хоть этак. Доктор объявил, что лучшее лекарство — усиленное питание. Легко сказать — усиленное питание! Мать собрала оставшиеся с довоенных времен вещицы, понесла менять на продукты. Вернулась с бруском масла. Стала резать… А масла там всего-навсего тонкая оболочка, внутри картофельное пюре и черт знает еще что. Мать сидит, роняет слезы и рассказывает: на базаре подошла к ней такая славная деревенская тетушка, в домотканой серой одежонке, глаза синие-пресиние, щеки румяные — симпатичная деревенская тетушка.