у входов, или гуляют в обнимку по улицам: парни — с дерзко заломленными на бритые затылки картузами, девицы — в пестрых шалях, в которые они кутают трепетные перси, мечту картузоносителей…
Вижу вечерние картины чужой уютной жизни; семейство пьет чай под липами, на сочные ломти разделан свежий арбуз, истекает пòтом латунный бок самовара. А вот конопатый юнец (как знать — не будущий ли Ломоносов или Пушкин?) со смехом пускает с крыши голубятни навстречу низким облакам жирного, бешено хлестающего крыльями сизаря. Над оврагами и холмами разлетается отзвук гармонии, раскатистый и хмельной, цепляющий за что-то внутри грудины, за то, что глубоко упрятано под твидовым импортным костюмом. Тающим золотом искрятся пузатые луковицы церквей, алые блики пляшут на изгибах речки-Смуровки, трещат сумасшедшим оркестром цикады, да в чьем-то незатворенном окне гибкие быстрые пальцы (не видишь их — но представляешь так ярко!) наигрывают гаммы полонеза Огинского, что причудливо переплетаются с мелодией давешней гармонии.
И вспоминаешь строптивого поляка, его вызов Империи и то, что само название того самого полонеза «Прощание с родиной» — как вызов и крик подбитой с лету куропатки. И думаешь про себя — стоило ли кричать, пан Огинский? Вот же она — Родина. Твоя ли, моя ли, наша ли с тобой общая? Дело не в том, чья. В том — что жива, что процветает и здравствует…
Мне ли судить гениального спесивца? Сколько дорог я сам исходил, сколько избил сапог на чужбине? А все равно: трогает и манит. И, кажется, ничего слаще нету для изголодавшейся души — такого тихого, гомоном шмелей полного, постылого и сладкого, провинциального родинного вечера…
Я расчувствовался не к месту.
«Полдень Филиппа», двухэтажное здание, смесь кабака с гостиницей, главная местная ресторация, появляется неожиданно.
Усинская лихо выдергивает жезл-заводку, и чудовище механизации, напоследок изрыгнув остатний клуб пара, издыхает до следующего запуска. Мне даже почудилось, что машинерия издала протяжный драконий стон — вот, мол, и покатилась очередная моя голова…
Стайка пацанят, завистливо-робко толпясь в почтительном отдалении от нас, с обожанием пялится на пижонский наряд прелестницы-шоффэра. Следует лихорадочное шушукание, и стайка выталкивает афронт огольца в изумрудно-зеленых никербокерах, который чисто-звонко орет куплет частушки, явно адресованный Анне:
Со стимходчиком спозналась,
На парý каталася!
На Глинька потом нарвалась —
Шибко испужалася…
Пацаны рассыпаются дробью язвительного смеха и улепетывают что есть сил, потому что Усинская хмурится и кусает бледные губы, при этом сделав быстрый шаг в сторону нахальщика.