Росстани и версты (Сальников) - страница 132

— Старый репей, ты мне назовешь кличку лошади иль нет? — солдат-писарь в шутку и не в шутку трунил над Филиппом. — А то ведь так и запишу: «Дезертир».

— Я те запишу, канцелярия зеленая, — замиряясь, Филипп крюковатым пальцем постучал по зеленой папке писаря. — Кличка — это судьба лошадиная, милок. Зачем калечить ее наперед?.. Братун — имя коню, — тихо и строго назвал Филипп, остепенясь от шуток и горечи. Обернулся к мужикам, пояснил: — Сила и злость кулацкая у него — от Банта, а душа колхозная, братская. Гречуха-мать душевная была кобыла...

— По паспорту так, дед, или придумка твоя? — дотошничал писарь.

— Какой такой пачпорт? У нас мужики с бабами и те в амбарных книгах в сельсовете записаны после попа... А то — пачпорт! Я сам ему документ явный. Чай, от Гречухи вот этими руками принимал его.

Филипп закинул повод на гриву Братуна и побрел к дубам. Конь за ним.

— Хороша коняга! — похвалили хором мужики.

— Под длиннобойную пойдет, в антиллерию, — определил загодя седовласый крохотный старичок, семеня сбоку Братуна, плечом задевая брюхо — будто своего коня провожал.

— Дальнобойную, — поправили его знатоки.

— Он тебе танку попрет, ежели нужно, а не токмо орудию. Сила-конь!

Мужики наконец поостыли от любопытства, военные тоже свое дело сделали, и все как-то попритихло. Филиппа и Братуна больше никто не трогал. Подведя своего «новобранца» к коновязи, старик вытащил из торбы подковы и краюху хлеба для себя, навесил торбу на морду коню покормиться.

— Ты уж прости старого скрягу, — молитвенно запричитал он Братуну на ухо. — Бог даст, возвернешься, я тебя в серебро обряжу, — посулил Филипп и наказ дал: — Подков не теряй, смотри, не по пашне ходить тебе отныне, а по самой войне...

Братуну не понравилась слезность старика, и он сердито зафыркал, затряс удилами. Филипп понимал его, но не знал, что сказать, и молчать не мог — душила скорая разлука. И заплакал было, вспомнив Братуна жеребеночком, да вдруг тряхнуло старика, будто с земли сбросило — на площади в самом деле заржал чей-то жеребенок. И так по-ребячьи плачно и муторно, что мобилизованные кони, дремавшие у коновязей, захрапели и забили копытами. А вислопузая, с виду уработавшаяся вконец кобыла во втором ряду отдала материнский голос и, сорвав уздечку с головы, ринулась на клич своего дитя. Жеребенок, потеряв мать, поле, луг, дорожку, что привела его на эту утрамбованную слезами и сапогами площадь, метался в последнем страхе, как перед волчьей стаей.

Филипп, увидев, что на середину площади сбегаются люди, покостылял туда посмотреть. Мужики, облепившие синюю дощатую палатку-ларек, где торговали разливной водкой и морсом, рассыпной толпой двинулись на крики, пряча по карманам свои нехитрые закуски. На пыльном, выбитом до единой травки пятачке стояла и ревела во все слезы деревенская баба. Она растерянно разводила руками, в которых держала обрывок пеньковой веревки и ореховую палку, молила людей поймать жеребенка. Попав в людское кольцо, он зашелся в крике и злобе. Выпучив обезумевшие глаза, как ребенок, сучил ногами, норовя вздыбиться и поддать задом, как это делают взрослые кони, рассерженные до безумия. Жеребенок костляв и хил, телячьей осанки и невелик ростом, хотя, видно, шел по второму лету.