Читала Елизавета Петровна об одном, говорила о другом, а думал Кондрат о своем: как собрать всю людскую боль астаповцев воедино да обрушить эту громадину хоть на царя, хоть на Толстого, лишь бы унялась она, малость притупилась. Но тут же сомневался: ни царю, ни Толстому не оборотить боль в радость, хоть и не беззакатной радости требует себе человек, а лишь свободы жаждет он — свободы быть человеком!
Путано размышлял Кондрат о воле, когда слушал учительницу. Все б уладилось куда проще: отдай землю крестьянам — свобода сама придет, а с ней позорная погибель на помещиков навернется. И снова Кондрат ужаснулся, как когда-то в лесу при порубке березки: «В смерти — жизнь?», «В погибели — свобода?»
Там, в лесу, был ужас просветления. Теперь же, повторившись, этот ужас сулил освобождение!..
Кондрат с Антошкой, проводив учительницу, размечтались, как пойдут они однажды в неведомую Ясную Поляну, к книжному графу, к мужицкому заступнику — Толстому. Забурлили иные мысли-думки, просторно и светло забурлили...
Длиннели вечера над книжкой-летописью. Переделывались «милостивые» слова, ранее обращенные к царю, на грубоватую мужицкую прямоту. Кружевье жалости, наплетенное в каждом «сочинении», перекраивалось на деловой крестьянский лад. Обращаясь к Толстому, Кондрат уже не просил, как раньше государя, «придумать» законы построже на поместных бар, которые, как в крепостную старину, травят людей собаками, голодом, поборами, выматывают работой — на барскую сволочь законов не напишешься, — теперь он прямо и яро накликал погибель на них, требовал сгона их с земли и с белого света. А в минуты отходчивости с крестьянской мудринкой выспрашивал у графа: как лучше поступить общине, если взбунтуется мужицкое терпение, — идти с топором и «петухом» на усадьбы иль поберечь»до времени, может, сгодятся барские дворцы для поправки общей нужды?
Всяко «крутил» Кондрат желания и требования односельчан, спорил с собой, в думах вел разговор с далеким Толстым, а ясной силы в себе не чуял. То в нем брал верх жалостливый заступник, то лиходей с оглоблей в руках, готовый разом смести все к чертовой матери. Временами и вовсе охладевал Кондрат, когда чувствовал: одной Антошкиной грамоты не хватит на то, чтоб «развязать узлы» людской мудрости и бестолковщины. Тогда за розовой книгой оставался один Антошка и давал волю своей бесхитростной фантазии: писал о собаках, лошадях, о птицах, которым жилось тоже не легко, но лучше, чем астаповской ребятне. И все-таки верх в мальчишечьих «сочинениях» брали старушечьи слезы, бабьи жалобы, мужичья брань на несносную житуху. Учительница, когда заглядывала в Антошкину книжку, тепло грустила и милосердно восторгалась: