— Какая великая правда — нести боль за человека!
Исправляя ошибки, которых бывало в «сочинениях» больше, чем старушечьих слез, Елизавета Петровна гладила волосы мальчика, подбадривала его:
— Неси ее, эту боль, мой милый Антон, и ты познаешь истинную радость!..
* * *
Так вот и загуляла молва по деревне: не сын растет у Кондрата, а господний заступник! Дивились маленькому доброму человеку и безрассудно верили, что когда-нибудь откликнется на его письмо большая жизнь и осчастливит всех разом.
— Антон Кондратич, обогрей душу, касатик, — гнусавили с порога старухи, свои деревенские и пришлые нищенки, которых набивалось в иные дни по полной избе. И каждая просила о своем. Часто уставший и сердитый Кондрат выпроваживал старух, но те плакались под окнами, и он сдавался: снова впускал в избу людские слезы и горе. Нет ничего жалостнее бессильной правды! Ее-то и выплакивали Антошке. Кондрат скрывался за печку и оттуда помогал сыну и бабам переводить жалобы на мужицкий лад, чтобы понятно было и богу, и самому Толстому.
— Лексеюшка-то лихонький, сынок барский, по чахотке с юнкеров-то списанный, знаешь ведь такого?
Антошка, огрызая карандаш, кивает головой.
— Так вот, надысь разгулялся с вина, шашку наголо да по рогам корове моей. Сам шкелет шкелетом, тонюсенький, как его самая эта шашка, а ведь осилил супостат несчастный, срубил, под самую сурепку оба рога снес — ден пять кровь живая лезла из кормилицы божьей.
Старуха крестится. Антошка ломает голову, как переложить рассказ бабки Матрены на бумагу. Но, вспомнив красивую офицерскую саблю с мягкой серебряной чеканкой на ножнах, забывает о бабке. Думает о молодом барине. Видел не раз, как тот, собрав ватагу деревенских ребят, спьяну ходил с ними «на приступ», рубил кусты и татарник, незрелую рожь и подвернувшихся кур и кошек; и распустив слюни, сдуру оглашенно кричал «ура!», плакал и рвал на себе рубахи. Обряди его в мужицкое тряпье, не отличишь от деревенского дурачка Ванчахи.
— Жива корова-то? — спрашивает Кондрат из-за печки.
— Да не об корове я, батюшка, — спешит языком бабка. — О штрахе я. Штраху волостной приказал бознать што, хоть корову обратывай да веди в оплату.
— За что же штраф-то? — начинает сердиться Кондрат.
— Как же, мой-то, старый, помирать собрался, ему и закон — не закон, и барин — не барин: возьми да спусти со двора суку-шельму на юнкера-то. А той бог щенят оберегать велел — вот и попортила Лексею охвицерскую амуницию. И чего на ентот раз обрядился в нее?.. Так, слушай, касатик, — снова лезет старуха к Антошке, — ежели б она заела, а то ведь изловчился он своей шашкой да из суки-то две исделал. А кровь-то собачью на шашке в избу занес да об седую бороду старика мово вытер... Да ладно бы за амуницую, я б заштопала, а то ведь за честь какую-то штрах-то. А какая тут честь, ежели он собаки испужался — не мужик же его за портки тряхнул... Ты, Антон Кондратич, — в слезах сипит старуха, — так и отпиши Леву Миколаичу али хоть царю самому: не было чести, истинный бог, не было — шашка одна...