Потом появилась высокая, грациозная, романтическая девица, тоже писавшая какие-то стишки. Одевалась она броско и всякий раз по-новому и не менее броско и всякий раз по-новому высказывалась по поводу свободы, самосовершенствования, а также будоражащего и просветляющего опыта, и всё в таком духе. Ее влечение к Доуну – то ли надуманное, то ли ребячливое – не сошло на нет, даже когда Эстер почувствовала себя лучше. Все сходились на том, что они испытывают друг к другу влечение, но ограничивалось ли оно лишь душевной близостью, я сказать не могу. Одно было понятно: эта близость стала не только душевной после кончины Эстер. Но самая интересная из его авантюр (и это тоже достигло моих ушей) выпала на тот период, когда Эстер, по ходу своей болезни, уехала пожить за город – организовал это состоятельный радикал, который, однако, Доуна предпочел не приглашать. Она отсутствовала месяц-полтора, он же оставался в городе.
Именно в это время у Доуна приключился очередной бурный роман – на сей раз он прибился к любвеобильной Венере, каковая задолго до его появления на сцене уже успела позабавить обитателей наших краев своей тягой к романам. Она была хороша собой и довольно умна – но являлась ли ровней Эстер Норн? Ни в коей мере. Впрочем, это здесь ни при чем. Меня заинтересовало то, что после всех своих ахов по поводу импресарио и в самый разгар болезни жены он потащился за этой жесткой, насмешливой и довольно равнодушной к нему дамой в манере истинного трубадура, пешком, в какие-то горы на севере штата Нью-Йорк, куда она отправилась на лето. «А, да. Лейф Доун! Этот милый глупенький сумасброд. Представляете, он, душка, в прошлом июне пришел пешком ко мне в Гранит-Лодж. За авто ему платить было нечем, вот он и отшагал всю дорогу. Я тогда не знала – знала бы, дала б ему денег. Ох уж эти поэты! Согласитесь, влюбленности порой бывают докучными. Поди пойми, что делать с этаким поэтом, витающим в облаках!»
Потом описания, с точными датами.
То был не единственный этап интересного и, как мне виделось, калейдоскопического и довольно причудливого романа. Хотя после болезни – а она растянулась на несколько месяцев – Эстер Норн была все еще слаба, тем не менее она опять начала появляться на людях. Мне она казалась даже красивее прежнего. Было нечто особо одухотворенное, средневековое в ее очень бледном лице, рыжих волосах, по-прежнему синих глазах, истончившемся теле и явственной изможденности. В совокупности все это создавало ощущение хрупкости, нежности цветка. Дополнительное очарование ей придавал неестественный румянец на щеках – признак болезни, которая вселилась в нее, причем навсегда. Я, помнится, приостанавливался, увидев ее, пораженный свечением, которое уже успели заметить многие.