ехать, чтоб к обеду добраться.
Тронулся до света. Утренняя зорька еще висела яркой лампадкой по краю станицы. Дохнуло от лимана ветерком, и месяц-молодик под той зорькой стал похож на вогнутый от сквозняка язычок пламени. Набирая силу, робко озеленив сперва краешек неба, а потом охватив его ширь, менялась, незримо и тонко алела над степью, растекалась заря. Так незаметно в пути, посреди свежей, молодой еще нивы, оглянешься вдруг, а кругом давно маков цвет алеет. Конские копыта мягко и тупо, будто обернутые тряпками, погружались в прохладную, еще неразличимую во мраке бархатную пыль. Кони попеременно отфыркивались, тревожа сыроватую и чуткую тишину предутреннего раннего часа. Звякала на выбоинах сбруя, линейка пружинила на стальных рессорах и мягко катила, слегка покачиваясь, как седло.
Уже далеко крыльцо правления, где ржавчина еще не успела покрыть кованые цифры кузнечной работы Митрофана Седина «1896» на козырьке. Позади подворье Савченко и чуткие белолистки, светло-серебристые на исподе, за оградой станичной церковки.
Ехал тогда Пантелеймон Лукьяненко в отдел по важному для себя делу. Все мысли его были заняты этим, и знал он, что нужнее для него сейчас ничего нет.
Вот проехали деревянный мост, и станица осталась за Ангелинским ериком. Чуток слева курился над невидимой отсюда Кубанью в легком низовом наземном тумане войсковой Красный лес, станичные сады над ним и ериком. Виноградники заметно выделялись ближними курчавыми шапками и темнели волнистыми шнурами вдалеке. Сюда ближе — рядок невысоких курганчиков — «рясны могилки» — и хутор Строкача островками высоких деревьев посреди ровной почти степи.
Слева и справа узнавал Лукьяненко коши дальних и ближних к нему по станице соседей-казаков. То тут, то там виднелись курени, сложенные из прутьев-хмеречи и кое-как обмазанные глиной. А иные, побеленные известкой, совсем копия станичных хат, не хватает только садочков да панычей с мальвами в палисадниках.
Далеко вокруг, насколько охватил глаз, раскинулось хлебородное поле. Хлеб налился и потяжелел, заметно склонился колосом долу. Невольно, неожиданно для себя самого Лукьяненко от переполнившей грудь светлой радости хлебной нивы, столь горячо и преданно любимой, от далеко окрест открывшейся жизни с невидимыми глазу перепелками и лопоухими зайчатами в житах, с колючими безобидными ежиками и писклявыми мышками, запел — куда и делись думки — сначала негромко, а затем во всю силу своего голоса. Старая, еще дедовских времен, песня вконец изводила душу печальной радостью и невозвратностью молодечества. «Ой, на гори тай жинцы жнуть…» — лилось над дорогой.