, провонявший весь свининой; это вся жрущая Русь, соединившаяся в одном звере-человеке.
Поговорите с Собакевичем: все высчитанные кушанья отрыгнутся в каждом слове, которое выходит из его уст. Во всех его речах отзывается вся мерзость его физической и нравственной природы. Он рубит все и всех, так же, как его самого обрубила немилосердная природа: весь город у него дураки, разбойники, мошенники, и даже самые порядочные люди в его словаре значат одно и то же со свиньями. Вы, конечно, не забыли фонвизинского Скотинина: он если не родной, то по крайней мере крестный отец Собакевичу; но нельзя не прибавить, что крестник перещеголял своего батюшку.
«Душа у Собакевича, казалось, закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности»,— говорит автор. Так тело осилило в нем все, заволокло всего человека и уж стало неспособно к выражению душевных движений.
Обжорливая его натура обозначалась и в жадности к деньгам. Ум действует в нем, но настолько, насколько нужно сплутовать и зашибить деньгу. Собакевич точь-в-точь Калибан, в котором от ума осталась одна злая хитрость. Но в изобретательности своей он смешнее Калибана. Как мастерски ввернул он Елизавету Воробья в список душ мужского пола! Как хитро начал вилкою тыкать маленькую рыбку, уписав прежде целого осетра, и разыграл голодную невинность! С Собакевичем трудно было сладить дело, потому что он человек-кулак; его тугая натура любит торговаться; но уж зато, сладив дело, можно было оставаться спокойным, ибо Собакевич человек солидный и твердый и за себя постоит.
Галерея лиц, с которыми Чичиков обделывает свое дело, заключается скупцом Плюшкиным. Автор замечает, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться. Здесь так же, как и у других помещиков, деревня Плюшкина и дом его рисуют нам внешним образом характер и душу самого хозяина. Бревно на избах темно и старо; крыши сквозят как решето; окна в избенках без стекол, заткнуты тряпкой или зипуном; церковь, с желтенькими стенами, испятнанная, истрескавшаяся. Дряхлым инвалидом глядит дом; окна в нем заставлены ставнями или забиты досками; на одном из них темнеет треугольник из синей сахарной бумаги. Ветшающие кругом строения, мертвая беззаботная тишина, ворота, всегда запертые наглухо, и замок-исполин, висящий на железной петле,— все это готовит нас ко встрече с самим хозяином и служит печальным, живым атрибутом затворившейся заживо души его.
Вы отдыхаете от этих грустных, тяжких впечатлений на богатой картине сада, хотя заросшего и заглохшего, но живописного в своем запустении: здесь угощает вас на минуту чудная симпатия поэта к природе, которая вся живет под его теплым на нее взглядом, а между тем в глубине этой дикой и жаркой картины вы как будто проглядываете в повесть жизни самого хозяина, в котором также заглохла душа, как природа в глуши этого сада.