Органичные для восточной, но не западной традиции картины Фу Баоши (1904–1965) станут нам ближе, если сравнить их с двумя сумасшедшими художниками – русским Зверевым и американцем Поллаком. Первый писал окурком, выхватывая форму у хаоса, второй плясал с краской вдоль холста. Когда Поллака спросили, почему он не изображает природу, тот ответил, что он сам – природа. В сущности, это – очень китайская мысль. Чтобы выпустить наружу заключенную в нем природу, Фу Баоши часто писал пьяным. Признаваясь, вернее, хвастаясь этим, он вписывался в традицию, которая учила, что у мастерства есть пять ступеней. Первые четыре требуют многолетней муштры, покончив с которой художник достигает высшей точки, забывает все, чему учился, и мажет, как придется.
Свиток “Бамбук в дождь и туман” помечен 1944 годом и описывает сугубо реальное событие. Внезапный ливень, заставший художника на горной тропе, открыл ему, а значит – нам, глаза на мимолетную красоту природы. Набросав густой тушью бамбуковую рощу, мостик, фигурку с бесполезным зонтиком и могучую, полускрытую в дымке вершину, Фу исполосовал уже законченный свиток косыми линиями сильно разбавленной туши. Орудуя кистью из жесткого конского волоса, художник смазал с картины все приметы совершенства и достиг того, к чему стремился: не вырвал пейзаж у природы, а перенес нас в нее.
Когда Китай стал красным, Фу нашел компромисс между коммунизмом и дзен-буддизмом. Художник иллюстрировал стихи самого Мао, взяв из них то, что давало ему карт-бланш, – пейзаж. Даже для китайских коммунистов запретить “горы и реки” было так же немыслимо, как для русских ямб и хорей.
Фу Баоши писал рассветы, закаты и Мао Цзэдуна, переплывающего Янцзы. Но все же его счастье, что он умер в 1965-м, всего год не дожив до “культурной революции”, которая привела китайский коммунизм к его последней стадии – каннибализму.
8 октября
Ко дню рождения Андрея Синявского
Чтобы сочинить книгу о великом художнике, надо сперва сочинить художника. На этом ломаются все, кроме гениев. Пастернак написал стихи за Живаго, Булгаков – роман за Мастера. Остальных мы принимаем на веру, зная, что нам никогда не услышать музыку Леверкюна из “Доктора Фаустуса”.
Синявский открыл нам третий путь. Его книгу надо читать так, будто Пушкина он сам придумал. Подвесив суждение и забыв, что знали, мы должны принимать этот опус, целиком положившись на автора. Не зря он обращается с Пушкиным с тем же произволом, что и всякий автор, описывающий вымышленных людей как настоящих, а настоящих как вымышленных. Другое дело, что, поскольку роман “филологический”, автор пересекает его вброд, ступая по камням цитат. Подбирая к ним поэта, Синявский создает Пушкина по образу и подобию его творчества, то есть – наоборот. Этого Пушкина не могло не быть, потому что один миф может объяснить лишь другой миф. Чтобы написать такую книгу, автор должен доверять себе не меньше, чем герою. Не заботясь о последствиях, махнув рукой на предшественников, он отпускает интеллект на волю. Синявский писал не то, что хотел, а то, что вырвалось. Поэтому у него собрание сочинений Пушкина напоминает то бал, то цыганский табор, поэтому у его героя “на губах играет архаическая улыбка”. Поэтому он приписывает Пушкину сочувствие к опричнику, которого “жаль без рубля отпустить”. Чтобы написать роман о поэте, надо с ним быть на дружеской ноге.