Третий этап в кинематографической истории начался, когда кино открыло самодовлеющего автора, камера стала пером, а фильмы – средством режиссерского самовыражения. Для кинематографа наступило новое время, в котором мы (со всеми постмодернистскими оговорками) живем и сегодня.
Между немым и современным оказалось классическое, другими словами – старое кино, в котором нет ничего безыскусного. Оно, как Софокл или Шекспир, еще просто не открыло естественное. Собственно, потому его, словно балет, надо учиться смотреть. Язык старого кино так же глубок, сложен и укоренен в жанрах, каждый из которых оперирует особым словарем и специфическим синтаксисом.
Скажем, вестерны надо смотреть, отключив иронию. Героическое не терпит двусмысленности – на то есть любовь. Все лирические комедии построены на вопросе “достанется ли она ему?”. Старое кино шло к ответу теми окольными путями, что проложила для него зверствовавшая в прежнем Голливуде цензура. Поскольку она запрещала даже супругов показывать в одной кровати, в старом кино секс заменяла война полов. Между платонической и плотской любовью оно поместило остроумие. Голливудская любовь подразумевала ту же вязь обиняков и поэтику намека, что и советская культура, наградившая нас эзоповой и часто смешной словесностью. Искусство читать между строк и подглядывать в щелку исчезло вместе с тотальной цензурой и женской комбинацией. И только старое кино, тридцать лет оттягивавшее развязку сексуальной революции, сохранило истому прелюдии.
29 декабря
Ко дню рождения Техаса
Напрасно уже в аэропорту Хьюстона я искал ковбойские сапоги, ружье и гремучую змею на память. Их там не было. Единственный ковбой мне встретился на университетской афишке. В помятой ковбойской шляпе, купленной на блошином рынке шутки ради, в нашейном платке-бандане, которые носят грабители банков и другие любители экзотики, только я и походил на типичного техасца.
Техас мне понравился уже тем, что разительно отличался от наших краев. Хотя ньюйоркцы тоже бывают радушными, но, во-первых, они далеко не всегда говорят по-английски, а во-вторых, считают невежливым встречаться взглядом, ибо тогда уже надо здороваться, флиртовать или обсуждать президента.
– Техас, – объяснили мне, – во всем стоит наособицу, по населению он меньше Франции, по территории – больше, в принципе – лучше, и его ни с чем не спутать.
Чтобы никто не сомневался, Капитолий в столичном Остине венчает статуя Свободы – как в Нью-Йорке, только страшнее. С мужским лицом и зверским выражением, она держит в одной руке факел просвещения, а в другой – меч возмездия, спасибо, что опущенный. По утрам тут каждый школьник присягает сперва на верность Техасу, а только потом – остальной Америке. И звезда на штатном флаге больше, чем сорок девять остальных, вместе взятых. В Техасе, повторял мне каждый встреченный, всё нечеловеческого размера: от стейков до гордыни, но больше всего – неба. Его действительно хватало. Но я все равно предпочитал смотреть по сторонам – на поля хлопка и луга с коровами, включая длиннорогих. Лохматые и свирепые, они напоминали допотопных буйволов из палеонтологического музея и служили живым памятником техасскому скотоводству. Теперь его вытесняет нефть. Ее качают повсюду – как воду из колодца. Пятачок земли, невзрачный дом-фургончик и во дворе – вышка. Когда цена подходящая, хозяин может накачать баррель-другой до завтрака.