Возможно, Гагарин смог бы найти себе место в постсоветском обществе, став мостом, соединяющим его со старым режимом. Иконоборчество перестройки обернулось дефицитом героев. Чем больше мы узнавали правды, тем меньше нам нравились те, кто ее заслужил. Но Гагарин остался, кем был, – символом, достаточно расплывчатым, чтобы вместить любовь правых и левых, и достаточно конкретным, чтобы запомниться обаятельной улыбкой. Будучи никем, он мог стать всем – депутатом, вождем, президентом. Имя, объединяющее, как корона, обеспечивало Гагарину потенцию декоративной власти с оттенком высшего – космического – значения.
Впрочем, я и сам мало верю в такой сценарий. Космос исчез из нашей души. И если сегодня на родине любят Гагарина, то, подозреваю, лишь за то, что его полет по-настоящему напугал Запад, ждавший от советской власти чего угодно, кроме этого.
12 марта
Ко дню рождения Джека Керуака
На дворе стояли 1950-е. Жизнерадостная, устойчивая, даже ортодоксальная эпоха, которую теперь называют “старая добрая Америка”. Но это – только часть правды о том времени. Недавно закончившаяся война с японцами занесла в страну странный вирус дзена, который заразил нескольких молодых мечтателей. Их болезнь не имела отношения ни к религии, ни к искусству. Они делали то, что помещалось между одним и другим. Самый одаренный, Керуак, хотел жить, как писал, и писать, как жил. Его литература была неостановимым, словно дыхание, отчетом о происходящем. В ней не было вымысла, но и правдой это не назовешь.
Керуак сосредоточенно и безжалостно (в первую очередь к себе – не зря он умер в сорок семь лет) искал способ прожить обычную жизнь необычным образом. Это вовсе не значит, что он, как, скажем, Джек Лондон, искал приключений. Керуак ухватился за дзен потому, что тот настаивал на обыденном.
Истина либо везде, либо нигде. К ней нельзя прийти, потому что она – в пути. Самая знаменитая книга Керуака так и называется – “В дороге”, не куда, а где.
“В этом мире, – говорит один из его героев, – жить невозможно, но ведь больше негде”.
Помешавшийся, как все битники, на Востоке, Керуак сделал единицей своего письма японские трехстишия хайку, которые он развернул в бесконечный, будто джазовая импровизация, словесный поток. Хайку запрещает прошлое и будущее, сравнение и мудрствование, красоту и мысль. Я хочу, признавался Керуак, “заглянуть в пустоту головы и наполниться полнейшим равнодушием к каким бы то ни было идеям”.
Сделав автора героем, он перевел себя в пассивный залог. Его первичный импульс: писать не что знаешь, а что видишь, свято веря, что мир сам раскроет свою природу. Шопенгауэр называл это поэзией, Керуак – революцией.