Жизнь продленная (Виноградов) - страница 92

И все-таки Лена спрятала руки за спину.

— Она тебе не понравилась? — удивленно, готовый обидеться, спросил папа.

— Понра-а-вилась, — сквоэь слезы ответила Лена. Глаза у нее тоже закрывались и открывались, как у розовой куклы, только намного быстрее и чаще. А сама она была уже не розовой, а просто красной. И с живых ресниц ее уже слетали живые светлые капельки. Как роса, стряхнутая с куста.

— Почему же ты не берешь ее? — недоумевал папа.

— Потому что не могу.

— Ты что-нибудь натворила? — догадался папа.

— Пусть мама скажет.

— А сама не можешь?

— Нет.

— Значит, ты не только проказница, но и трусиха?

— Нет… То есть — да…

Извечный и непонятный инстинкт преступника заставил ее робко взглянуть на стеклянную горку для посуды. Папа посмотрел туда же и начал меняться в лице. В горке не было стекол и не было посуды.

— Это Наполеон, это Наполеон! — закричала Лена так, будто ее уже наказывали.

Она была отчасти права. Горку свалил большой страшномордый бульдог, который при обвинительном возгласе Лены: «Это Наполеон, это Наполеон!» — чуть виновато заскулил и потерся о папину ногу. Горку свалил действительно он, кинувшись на стук в дверь. Ну, а привязала Наполеона к ножке этого несчастного шкафчика Лена-Аленка. А в горке стоял, помимо другой посуды, дорогой японский сервиз — папина гордость. Он привез эту свою гордость тоже из Москвы, когда получил там премию за свое первое изобретение. Он очень радовался этим полупрозрачным небольшим чашечкам с полупотайным рисунком, показывал их друзьям, и те, разглядывая чашки на свет, удивлялись.

Вспомнив об этом, Лена сильно разревелась и долго не могла остановиться, чувствуя себя виноватой-виноватой и несчастной-разнесчастной. Папе пришлось даже утешать ее. Потом, успокоившись, она убежала на улицу. А там встретилась подружка и сказала: «Давай смеяться!» — «Давай!» — ни на секунду не задумавшись, согласилась Лена…

Пожалуй, дольше всего в своей прожитой до сих пор жизни она оставалась отъявленным бесенком. Только не тем черноглазым и чумазо-черноволосым, какой привычно видится нам, едва мы услышим это слово, а рыжевато-золотистым и чистеньким, с большими, широко открытыми главами, которые от самой малой радости становились совершенно светлыми, все равно как небо над спокойным морем, и от самой малой обиды темнели, как море под тучами. Затем этот сорванец почти незаметно начал превращаться в нежную стройную девушку с перехваченной пояском тонкой талией. Она по-прежнему легко бегала и быстро ходила, но уже появлялась в ее движениях полувзрослая степенность, а глаза все чаще бывали темными и задумчивыми. Потому что пришлась эта беспокойно-радостная девчоночья пора как раз на годы войны и оккупации.