Живописец душ (Фальконес де Сьерра) - страница 418

Вот оно, заявление Далмау. Отступать поздно, да он и не стал бы отступать. Впервые за долгое время он ощущал полноту жизни, даже сильнее, чем когда дарил картины Народному дому. Теперь он отдавал самого себя за Эмму, которую любил всю жизнь, пусть между ними все и было непросто. Эмма его поцеловала. Поцеловала, отвергнув тысячу раз, и, никогда до конца не веря в искренность ее отказов, в том поцелуе он угадал любовь и забвение вины: простое прикосновение губ, влекущее его на казнь. Вслед за Эммой пришел образ матери: она, наверное, не согласится с его решением, сказал себе Далмау, но ведь он только и делал, что создавал ей проблемы. Даже избил ее. Эмма, напротив, принесла достаток в дом его матери, а главное, подарила ей радость и смысл жизни – Хулию. «Простите меня, мама», – взмолился он в ночи, все еще среди зарослей тростника, где расчистил место и кое-как связал несколько стеблей, устроив нечто вроде шалаша, и где дожидался вестей от Маравильяс.


Когда проходил поезд, содрогалась земля, тростник колыхался от ветра и шалашик Далмау разваливался.

Обмен, предложенный Далмау, оживил дискуссию, разгоревшуюся в обществе по поводу отношения к задержанным. Некоторые настаивали на амнистии, другие требовали репрессий, таких же, если не более жестоких, чем те, которые уже проводились. Народ, воодушевляемый прессой, с жаром обсуждал эти темы, а теперь еще и предложение освободить известную республиканскую активистку в обмен на человека, которого убежденные католики считали одним из главных вдохновителей восстания против Церкви. Те, кто выступал в печати против обмена, заявляли, что государство не должно идти на поводу у мятежника, и даже, к ужасу буржуа и властей, публиковали репродукции картин Далмау, побуждавших рабочих жечь религиозные учреждения и насиловать монахинь. Дон Мануэль Бельо, осаждаемый журналистами, заявил, однако, что, если бы это зависело от него, он бы выпустил из тюрем всех республиканцев, только бы арестовать и подвергнуть суду человека, который, пользуясь невежеством и нуждой рабочих, столь коварно, с таким неистовством натравил их на Церковь. Бывший учитель художника возлагал всю вину за Трагическую неделю на Далмау, даже не на Лерруса, который и впрямь открытым текстом призывал свои орды жечь церкви и насиловать монахинь; за ним не признавали никакой вины, поскольку он все еще пребывал в изгнании.

С течением дней такая позиция стала преобладать, церковные иерархи оказывали давление на генерал-капитана, под чьим руководством заседали военные трибуналы, вынося один смертный приговор за другим: какие-то заменялись пожизненным заключением, какие-то приводились в исполнение во рвах крепости Монжуик. Обо всех этих обстоятельствах Далмау узнавал из газет, хотя и не самых свежих; Маравильяс приносила их вместе с водой, едой и серной мазью, которую брала в муниципальных диспансерах, делая вид, будто сопровождает какого-нибудь чесоточного