Пока я ковырялся там, пил, чертыхался, раздумывал о том о сем, появилась из спальни мать. Как спала, так и притопала босая. У нее были варикозные вены на ногах. Сколько себя помню, они всегда были. Хотя вру. Не всегда. С ногами, конечно, у нее всегда было не в порядке, но до того, как мне стукнуло девять, такого не было. Я хорошо помню, как это случилось.
Это было примерно через неделю после рождения моей младшей сестры Фрэнки. Папа ошивался где-то в Техасе, бился над нефтяной скважиной. Мы ютились в лачужке в самой глубине Западной Мейн-стрит в Оклахома-Сити. Это был, я вам скажу, тот еще райончик, да и сейчас небось не многим лучше. Маргарет, моя старшая сестренка, и я – мы жили по соседям, да и матери было не шибко что есть. Хватало только на то, чтобы кое-как кормить Фрэнки. Но та никак не хотела есть то, что давали бесплатно, матери кормить было нечем, а в доме оставалось пятьдесят центов.
Вот мы и пошли с Маргарет в аптеку за солодовым напитком, а когда домой возвращались, за нами погналась шпана из соседних кварталов, и Маргарет выронила бутылку. Она вся была плотно завернута в такую грубую оберточную бумагу, мы и не знали, что кокнули ее, пока мать не развернула бумагу. Нет, она нас не бранила и не колотила – чтоб колотить по-настоящему – такого, насколько помню, у нас никогда не водилось, – просто села так среди подушек, и что-то у нее с лицом сделалось ужасное. А потом закрыла совсем тоненькой от голода рукой глаза, плечи у нее затряслись, и она заплакала навзрыд. Должно быть, в ту ночь в окошко подсматривал художник, потому что и годы спустя у меня эта картина так и стоит перед глазами: плачущая женщина в рваном халатике, спутанные черные пряди волос и тоненькая рука скрывают лицо, но ничто – о Боже праведный, – ничто не может скрыть, а только сильнее обнажает невыразимое страдание и безнадежную боль. Имя им – Отчаяние.
Но художнику стоило посмотреть, что было дальше. У нас были старые газеты, мы расстелили их на кровати и вывалили туда солод. А потом Мардж, я и мама стали вытаскивать из него осколки стекла. Мы все доставали и выбирали, наверно, больше часа, так что глаза заломило от напряжения, а когда наконец добыли несколько ложек очищенного от осколков солода, Фрэнки проснулась, задрыгав ногами, так она всегда просыпалась. Она чуть не вышвырнула нас с кровати. Уж не знаю, как мы усидели и не смешали все опять в одну кучу. Только все это было впустую. Фрэнки просто разминалась перед главным действием. С первым взбрыкиванием ночная рубашонка у нее задралась и пеленки свалились... Мы еле успели подхватить газеты и проглотить остатки. Вышло до того забавно, что мы все покатились со смеху, а мама спрашивает, что нам теперь делать. Мардж, ей стукнуло тогда двенадцать, сказала, что притащила из школы мел, так, может, размолоть его и смешать с горячей водой, и будет что-то наподобие молока. Мама засомневалась. Мне вообще в голову ничего не приходило. Фрэнки зашлась от плача, и смотреть на нее без жалости нельзя было. Мама и говорит: