– Люблю, люблю, люблю… – повторяла я, как будто в этих словах и заключался весь смысл, вся суть нашего существования, и отчаянное, безотчетное повторение это вошло в такт с движениями, и я пронзительно сжималась, когда он входил, раздвигая меня, но тут же освобождал, оставляя пустоту внутри, только лишь для того, чтобы сразу войти снова. Так продолжалось много раз, и слова мои уже больше не были ни словами, ни причитанием, ни ворожбой, они стали лишь частью одной многослойной паутины, окутывающей меня своей липкой вязью, и я вдруг резко пришла в сознание, когда поняла, что уже очень близко, опасно близко. Это испугало меня, хрупкая паутина прорвалась сразу в нескольких местах, я увидела свет и вскрикнула в испуге:
– Подожди, подожди, – и он, понимая меня, остановился, и раскаченная глыба тоже остановилась моим неистовым усилием, прямо над обрывом.
– Подожди, – повторила я, и, когда он немного отстранился, я скользнула под ним и освободилась. Куда девалась его, недопускающая движений тяжесть, как легко я ушла от ее пригвождающей власти?
Я села на кровать, я знала, что он еще не оправился от изумления, от первой растерянности, но ведь он сам научил меня этому извращенному терпению, не ведая, что я запомню и однажды накажу. Мне по-прежнему безумно хотелось его, это было мукой, вот так зажать себя, но мука эта была не острая, а тягучая, сладостная, выжимающая соки, так что они сочились, прозрачные, наружу, как патока, тяжелые и обильные, и освобождали от тяжести.
– Я хочу нарисовать тебя, – сказала я, вставая и убирая волосы со лба. – Вот такого, хотящего, неудовлетворенного.
Он улыбнулся, как большой, самодовольный кот, который, играясь с мышкой, ненароком приручил ее.
– Я никогда не рисовала тебя такого. У тебя сейчас бешеное, дикое и в то же время беззащитное лицо. А глаза… – я не знала, что сказать о глазах. – Я хочу попробовать.
Он лениво, но довольно усмехнулся:
– Тебя лицо интересует?
– Только лицо, – пообещала я.
– Ладно. Но ты не одеваешься.
– Конечно, нет. – Я даже удивилась, что он это сказал. – Ты странный, в этом же вся идея.
– Идея? Какая идея? – Это он подсмеивался, но я сделала вид, что не замечаю.
– Рисовать и одновременно умирать от тебя. Именно это он и хотел услышать, я знала.
Стив смотрел на меня, не отрываясь, а потом сказал с улыбкой:
– Возможно, все великие портреты были именно так написаны.
– Ты думаешь, мы с тобой не первые это придумали?
Я достала из шкафа папку, набор карандашей и уголь, я еще не решила, чем буду рисовать, и села на стул рядом с кроватью. Мне было неловко голой не потому, что он так въедался в меня глазами, просто голое тело стало непривычно неуклюжим, в основном из-за холодящей мокроты, захватывающей ноги; скользкость эта напоминала мне, что я все же что-то недобрала, что-то упустила.