Прошло дней десять или двенадцать, не помню точно сколько, очень немного. За это время кончилась зима. Внезапно пришла телеграмма: "Прошу прийти в редакцию для разговора. Твардовский". Не помню уж, почему телеграмма. Может, не работал телефон, не могли дозвониться. Едва чуя под собой землю и плохо соображая, с телеграммой в кармане, которую я бережно спрятал, как пропуск или квитанцию, я отправился в "Новый мир".
Редакция помещалась тогда на углу Пушкинской площади и улицы Чехова. Вход был с улицы Чехова. Помню - горы сырого снега, мокрый асфальт, солнце, предчувствие весны... В этот день я познакомился с Александром Трифоновичем Твардовским.
К Твардовскому уже в те годы, во времена Литинститута, мы относились, как к классику. И я, конечно, волновался не только от нетерпения узнать свою судьбу, но и от предстоящей встречи с известным поэтом. В домашней библиотеке было две его книги, "Поэмы" и "Книга лирики". Я перечитывал главы из "Теркина", "Дом у дороги", некоторые лирические стихи любил читать вслух: например, "Я убит подо Ржевом" и "В пути". Признаюсь, это последнее стихотворение, такое скромное и простое, трогало до слез. Пастернака я в ту пору знал мало, только маленькую книжечку "На ранних поездах", купленную случайно, Цветаеву и Мандельштама не знал совсем. Маяковским "переболел" давно. Самым любимым был Блок. И вот, когда собирались на Большой Калужской или в летнее время в Серебряном бору, после рюмки водки - впрочем, какой рюмки, пили тогда чашками и стаканами за неимением рюмок - непременно хотелось читать вслух, всегда читал Блока, "Куклу" или "Зодчих" Кедрина и вот "В пути". Твардовский в отличие от других поэтов поражал тем, что умел с какой-то удивительной простотой и силой говорить о самом сокровенном, что поэзии как будто и неподвластно, к чему может прикасаться лишь проза, да и то толстовская, чеховская: о домашнем, семейном, истинно человеческом. Отношения близких друзей. Сын и отец, мать и дети, муж с женой, родня, родные - и все это на фоне громадной жизни, горя, войны, потерь. "Ах, своя ли, чужая, вся в цветах и снегу... Я вам жить завещаю - что я больше могу?"
Поднялся я по высокой и очень широкой, но темной какой-то лестнице, вошел в дверь налево, маленькая прихожая, как в коммунальной квартире, повесил пальто и шапку на крюк, гардеробщица жестом показала на другую дверь. После казенных коридоров "Октября", лифтов, пропусков, величественных и холодных комнат тут было странно: какая-то домашность, семейность. И человечность, что ли? Вошел в небольшой зальчик без единого окна. Горел электрический свет. Справа у двери за столом сидела пожилая седоватая, сильно накрашенная дама в очках и клеила конверты. Она с любопытством уставилась на меня. "Вы к кому?" Тоже странно: в прежних редакциях (а кроме "Октября" я бывал еще в издательстве "Молодая гвардия") никто не смотрел на меня с любопытством. Я сказал, что вызван для разговора к Твардовскому.