Он лег, старался не шевелиться и лежал на боку, отвернувшись от жены, чтобы она не прочла лишнего по его лицу. Глаз он не сомкнул, а с тревогой, сквозь страх, беспокойство и трепет перебирал свою жизнь, стараясь разгадать ее шифр, но голова болела, а мысли возвращались к вопросу: что делать утром? Между тем, медленно светало. Заря вползала в щелку меж штор, возвращая простыням нестерпимую, истязающую белизну. Когда проступила из сумрака старенькая стенка, Фаррыч все окончательно решил. Пока Сония еще спала, он тихонько выбрался, стараясь быть невесомым и не шуметь. Босиком, делая остановки на каждом шагу, неслышно прокрался на балкон. Здесь, тихо открыв дверь стеллажа, Фаррыч принялся сдвигать вбок банки, пустые и с вареньем, мотки проволоки, жестянки с гвоздями, как можно тише, чтобы донца не царапали полку. Фаррыч почти не дышал, нервничал, злился, а руки трепетали от напряжения. Без конца заглядывал в комнату, не видит ли кто из домашних, и наконец извлек из глубины ящика старую пыльную наволочку, изукрашенную птичьим пометом и уличной гарью. Внушительная тяжесть оттянула руку. Вернувшись в комнату, под прикрытием шторы, он продолжал воровато оглядываться, нет ли опять Сонии за спиной, но зря, она спала, не чувствуя, что высохшие слезы стягивают морщинки на щеках. Прерывисто дыша, Фаррыч рванул старую бечевку, скинул пыльную тряпку. Дедов клинок был небольшой, старинный, нехотя выползал из ножен, привыкнув к вековому сну и бездействию. Это была увесистая сабелька ручной работы, сталь побурела, поблекла, а ножны, обтянутые ребристой черной кожей, пахли пылью и нафталином. С судорогой в пальце, Фаррыч провел по острию, по нитке холодной острой стали, которая до онемения скользила, ползла и норовила проникнуть, рассечь, согреться теплой кровью, пульсирующей от содрогания в пальце. Наскоро завернув сабельку обратно в тряпицу, Фаррыч глянул на будильник, оказалось, не так уж и рано, около девяти.
Потом Фаррыч курил на балконе, кое-как удерживая равновесие на стареньком хромом табурете, созерцал крыши, небо, деревья, рассеянно ронял пепел под ноги, ежился от утренней прохлады. По тротуару спешили к метро люди с кейсами, сумочками и портфелями, в новеньких летних рубашках и тонких, прозрачных кофточках, которые они нетерпеливо надели и теперь стойко старались не замечать утреннего холода. Позолоченная солнцем полупрозрачная листва щемила сердце Фаррыча. Густая сочная зелень в тени давила, сжимала грудь, он задыхался и замерзал от предстоящего дня. Не стараясь спастись, не находя выхода, куда сбежать от рокового дня, не соболезнуя себе, он физически - дрожью, холодом в пальцах, перебоями сердца - осознавал предстоящее и остывал, погруженный в ужас. Выдыхая дым уголком рта, Фаррыч переживал себя единственным в бесконечном, неминуемом горе, с грустью провожал взглядом спешащих по тротуару людей, стараясь хоть издали полюбоваться, коснуться их отрешенности и покоя. Наконец решился, дернулся, затушил сигарету о парапет балкона, перегнувшись, глянул вниз на пляску двенадцати этажей, щелчком отправил туда окурок и направился к комнате Айзека. Через щель незапертой двери Фаррыч с удивлением обнаружил, что Айзек не спит, а лежит на спине с открытыми глазами и смотрит в потолок. Голову сына сжимали массивные наушники, он лежит с легкой улыбкой на фоне белизны постели и ничего не замечает. Продолжая наблюдать отрешенность сына, Фаррыч подметил, что воздух в комнатах стал легок и свеж, морской ветер улетел, как будто его и не было. Только лицо и руки Фаррыча немного отдавали брызгами ночного кислого вина и табаком.