«Она чувствует близость моего присутствия, как дано чувствовать только Саре, — думал Эдмонд в это мгновение. — Гибкость ее ума поразительна. Разве можно было в представлениях своих ограничивать потенциальное могущество простого человеческого мозга? Оказывается, она взяла от меня гораздо больше, чем считал я возможным!»
Но никакие логические построения холодного разума не в силах были заглушить мучительной боли от утраты. Снова Эдмонд жаждал страстной и сильной любви человеческого существа, и оттого вялые ласки Сары казались еще более постылыми, чем прежде.
«Я вкусил опиумной отравы, — сказал он тогда себе. — Человеческая любовь не для моей породы. Ванни и я — мы смертельный яд друг для друга, и если я способен убить ее разум запретными видениями, она уничтожит мое тело фатальной прелестью наслаждения. Мы — чужие друг другу, мы — враги по природе своей; ничего дарующее счастье не родится в мимолетном союзе нашем».
Сказал и горящим взором проводил уходящую в темноту и теряющуюся там фигурку Ванни.
«Серебряное пламя чистого леса, — думал он. — Почему не Сара, а это враждебное духу моему существо так манит и зовет меня? Почему стремлюсь я не к породе своей, подобно жеребцу, стремящемуся к кобылице?»
Но молчало его второе «Я», не находя ответа.
«Потому, что мое понимание прекрасного замкнулось на женском теле. Красота — есть результат опыта; и не Сара, а Ванни ее живое воплощение».
Все чаще пока еще слабая, неоформившаяся в конкретное действие мысль о самоубийстве приходила и манила его за собой. Но упрямая гордость за расу свою отметала ее, негодуя.
«Без всяких сомнений, раса, чей первый индивид становится самоубийцей, не наделена природой способностью к выживанию. Именно на мне лежит груз ответственности доказать обратное».
А вторая половина возражала: «Столь примитивное понимание, что есть Долг, безусловно приведет к выводам ошибочным и непоправимым. Патриотизм, зов крови и гордость за текущую в жилах кровь — это химера. Покой — вот, чего стоит жаждать, вот, чего действительно проще всего добиться; и главное, что я знаю путь к нему».
Но первый разум настойчиво продолжал взывать к рациональному: «Мысль, допускающая слабость вида моего, в самой природе своей отвратительна. Для меня лучше будет продолжать жизнь и страдания жизни, дабы приблизить и облегчить приход расы моей».
И опять лукаво нашептывало второе сознание: «Зачем обрекать на страдания, подобные моим, последователей своих? Если суждено им прийти, пусть придут они; но не указывай им пути, не веди их на муки Ада. У Цербера было три головы — не две…»