Сделать больше не сумел бы никто. Один против сотни мэнгу стоял Ульджай, и каждое слово было ударом, рассекающим панцирь неподчинения. Но удары иссякли, подобно волнам, дробящимся о молчаливые скалы, и теперь оставалось только ждать, а самым важным стало не опустить глаза, устоять под прицелом множества вызывающих взглядов, сливающихся в один полный угрозы прищур.
Разбившись о мертвое молчание рядов, слова обращались против сказавшего их, откатываясь исполненным безнадежности эхом. И ухмылка окровавленной головы, щекой к снегу лежащей у ног, казалось, сделалась шире; мертвый сотник искоса подглядывал за своим погубителем, беззвучно взывая о мести.
Это было страшнее, чем сабельная рубка в открытой степи. Руки, заложенные за кушак, застыли, словно прошитые железным стержнем, и в тело впилась мелкая, резкая, кусачая боль. От жуткого напряжения зашевелились волосы под шапкой; в голове мерно застучало, будто кто-то рвался оттуда на дневной свет, все сильнее и сильнее вбивая в свод черепа маленький острый молоток…
Но и те, кто смотрел в затылок, уже почти смирившиеся, уже вполне подчиненные, тоже отнимали силу, столь необходимую в этот миг. Они ждали — победы, чтобы покориться окончательно, или — поражения, чтобы вцепиться в затылок; эти, за спиной, — не волки, они шакалы, нюхом ощущающие слабость, и если монгол, решившись, ударит в лицо, то эти, полупокорные, нападут скопом, вдавят в грязный снег и растопчут; быть может, они уже сделали бы это, если бы не Тохта; кипчак стоял, широко расставив ноги, меч его был обнажен, а в глазах, ползущих по лицам черигов, читалась смесь предостережения и решимости. Это тоже ощущал, не видя, Ульджай; он сам не мог бы объяснить, отчего уверен в кипчаке, но в объяснении не было нужды…
Прозрачные червячки поплыли перед глазами, вертясь и сплетаясь в помутившемся воздухе. Они норовили укусить зрачки, ослепить — и нельзя было приказать ресницам отогнать назойливых; прямой как стрела взгляд был оружием, единственно надежным, и чего стоит сморгнувшая стрела?..
Когда же веревка воли, натянутая до предела, с ясно различимым шорохом надорвалась, готовая лопнуть подобно изнасилованной неумехой струне, молотобоец пробил наконец дыру, выпуская из головы перешагнувшую рубеж терпения тяжесть.
Стало легко и пусто; ясный шепот услышал Ульджай и узнал голос отца. Он не мог оставить без помощи, он опять рядом; значит, не нужно бояться. Что такое ненависть сотни мэнгу, что такое гнусность разноязыких шакалов перед мудростью отца, познавшего ныне все сути и тайны?..