— Звезды, Домингес! — Корабль радовался, это было несомненно, радость сквозила отовсюду, она билась и в бешеной пляске бликов на стенах, и в пульсации окон, и сам Голос будто надрывался, и пытался сдержаться, и никак не мог, и не стыдился этого. — Смотри, это звезды! Они всегда разные, Домингес, но издали их нельзя понять! Мы увидим их совсем близко, Домингес… Я очень много раз видел их вблизи, но мне мало! Я хочу видеть их всегда, всегда, всегда!
Синие блики мерцали на стенах, Домингес попытался радоваться вместе с Кораблем, но стены отливали голубизной — и перед глазами дергался прямой синий луч, стирающий с бетона пирамидки. Планета осталась позади, а может быть, сбоку, она была сейчас лишь одной из точек в пляшущем бесконечном хаосе, и на ней больше не было Президента! Но почему-то Домингес не думал о Президенте; внутри была странная пустота, как однажды уже случилось: он тогда поступил в колледж, хотя по идее поступить не мог — дотаций было три, а претендентов на них много больше. Но когда вывесили списки, там было и его имя, и мать заломила руки, будто собираясь закричать, и глаза Кристины стали сиреневыми, как букет весенних калл, а отец крякнул и смял недочитанную газету, и только у него внутри было пусто.
Одна из разбегающихся точек была Планетой. Там больше не было Президента, но именно поэтому потеряло смысл все, что было сутью большей части жизни, и теперь Домингесу уже не нужно было быть Домингесом, а снова ощутить себя Омаром Баррейру он не мог. Это не могло придти в один миг, для этого нужны были годы — может быть, не меньше, чем потребовалось на то, чтобы выковать из Омара Баррейру Домингеса.
А Кораблю не нужен был Омар Баррейру, как, впрочем, не нужен был и Домингес, ему был нужен просто человек, любой, потому что Корабль не умел летать один к звездам, без которых в жизни Кораблей не больше смысла, чем в жизни людей, когда у них есть Президент. Корабль был счастлив, а Домингес нет. Человеку это было ясно, а Корабль ничего не понимал: он плескался в бесшумных волнах блестящей тьмы, он впитывал ее окнами, он, кажется, даже пофыркивал. Да, Кораблю было хорошо — так хорошо, что часть своего счастья он великодушно предлагал Домингесу!
Часть стены стала полупрозрачной, и на ней сменяли одна другую картины. Корабль показывал зеленые плоскогорья, заросшие крупными алыми цветами, похожими на маки, воздух над ними, казалось, тоже был зеленовато-алым; картины менялись, наплывали одна на другую: пурпурные океаны выплескивали на коричнево-черный песок розоватую пену, а в ней дробились осколки двух холодных багровых солнц, перламутровое небо вздрагивало над прозрачно-янтарными горами, и в нем плыли клинья золотогрудых длинношеих птиц. Непонятно, то ли Корабль вспоминал это для себя, то ли отдавал Домингесу, потому что стены беззвучно шептали: «Все это теперь твое, Домингес, бери… А сколько еще мы увидим…» — и янтарные отроги исчезли, а на смену им приходили новые горы, и птицы, и моря, и всюду были цветы, очень много цветов, но среди всех них не было ни одной сиреневой каллы.