Лишь теперь, с запозданием, Пелагия сообразила, что девчонка, пожалуй, привирает или, выражаясь мягче, фантазирует. Придумала себе сказку и тешится ею. А, с другой стороны, чем ей, бедняжке, еще тешиться?
Пелагия погладила Дурку по голове.
– Почему ты молчишь? В деревне тебя считают немой и полоумной, а ты вон какая умница. Потолокай с сельчанами, к тебе и относиться станут по-другому.
– С кем толокать-то? – фыркнула Дурка. – И об чем? Я толь с бабаней толокаю, тихонько. Кажный вечор. Про Мануила ей сказываю, а она слухат. Отвечать не могет, без языка лежит. Когда я малая была, бабаня мне, бывалот, толокает-толокает, а я, дура, мычу. Теперя наспрот (наоборот). Я толокаю, бабаня мычит. Плохая она, помрет скоро. Схороню, тады ослобонюсь. И пойду к нему, к Амануилу. В Святу Землю. Толь сыперва (сначала) подрасту, девкой стану. На что ему малая девчонка? Годок-другой ишшо обождать надо. Гли-ко-ся, у меня чаво, – с гордостью сказала Дурка и распахнула ворот драного платьишка – показала едва-едва набухающие грудки: сначала одну, потом вторую. – Вишь? Скоро я девкой стану?
– Скоро, – вздохнула Пелагия.
Обе замолчали, каждая думала о своем.
– Слушай, – сказала монахиня, – а могла бы ты показать мне ту череву? Ну, где ты Мануила нашла?
– Чаво, покажу, – легко согласилась Дурка. – Как кочеты навтора (во второй раз) проголосят, сызнова к мельне приходи. Сведу.
До петушьего крика, который, согласно закону природы, должен предшествовать рассвету, было еще долго, часов, пожалуй, пять или шесть, так что следовало как-то определиться на ночлег.
Пелагия вернулась к общинной избе, чтобы спросить у старосты, где можно заночевать.
В доме горели окна, и монахиня, прежде чем войти, заглянула в одно из них.
Старосты в горнице не было. За дощатым столом сидел в одиночестве Сергей Сергеевич, а по лавкам вдоль стен улеглись остальные участники экспедиции.
Из этого было понятно, что изба выделена следователю и его команде под ночевку. И то – где ж их еще размещать? Гостинице в Строгановке взяться неоткуда.
Довольно долго сестра стояла неподвижно, глядя на Сергея Сергеевича.
Ах, какое лицо было у следователя, когда он думал, что никто его не видит! Ни насмешливости, ни сухости.
Лоб Долинина был пересечен страдальческими морщинами, у рта пролегла трагическая складка, а глаза сияли подозрительно ярко – уж не от слез ли?
Вдруг Сергей Сергеевич уронил лоб на скрещенные руки, и его плечи задрожали.
До того его было жалко – слов нет. Вот ведь какую муку несет в себе человек, а не гнется, не ломается.